In lieu of an abstract, here is a brief excerpt of the content:

Ab Imperio, 3/2001 451 Вера МИЛЬЧИНА О НАЦИОНАЛЬНОЙ ИДЕЕ БЕЗ ДЕФИНИЦИЙ И АНАХРОНИЗМОВ (КРУГЛЫЙ СТОЛ “НАЦИОНАЛЬНАЯ ИДЕЯ В РОССИИ XIX ВЕКА”, РГГУ, 13 ИЮНЯ 2001) Первый круглый стол на тему “Национальная идея в России XIX века” был проведен в Институте высших гуманитарных исследований Российского государственного гуманитарного университета осенью 1999 года; 13 июня 2001 года там же состоялась “вторая серия”, орга- низованная, как и первая, сотрудницей ИВГИ Ольгой Майоровой. За- вершая этот второй круглый стол, его ведущий Никита Охотин отме- тил как большую удачу то обстоятельство, что участникам удалось, во- первых, ни разу не дать определения таким увлекательным, но в то же время туманным понятиям, как “нация”, “народность”, “национальная идея” и проч., а во-вторых, избежать анахронических проекций на век двадцатый того, о чем говорилось применительно к девятнадцатому веку. Характеристика ироническая, но при этом глубоко верная: ни один из восьми докладчиков в самом деле не стремился дать очеред- ную дефиницию смутных проблем (дефиницию, которой все равно ни- кто, кроме него самого, не стал бы пользоваться); никто не ставил пе- ред собою и задач публицистических (“анахронические проекции” бы- В. Мильчина, О национальной идее без дефиниций и анахронизмов… 452 ли оставлены журналистам, которые прибегают к ним часто и с удо- вольствием). В докладах же, по выражению Охотина, был предложен анализ некоторого “набора интеллектуальных проектов, выдвигавших- ся в разные периоды XIX столетия российской властью или сотрудни- чавшими с нею представителями образованного сословия”. Круглый стол открылся докладом американского исследователя Ри- чарда Уортмана “Национализм, народность и Российское государство”. В нем, пожалуй, дефинициям было уделено наибольшее внимание, но в то же самое время из доклада становилось особенно ясно, что невоз- можно говорить о “национализме” или “национальном государстве” вообще; в разных странах под этими словами понимаются явления принципиально разные. Так, во Франции, Англии или Швеции нацио- нальное государство и национальное самосознание росли под эгидой монархии; в других странах национальное движение, напротив, зарож- далось в борьбе с чужеземной властью (либо имперской, либо колони- альной). В России же не происходило ни того, ни другого; здесь на- циональные стремления находили себе выражение в самых разных формах – идеологических, философских, художественных, а за право репрезентировать нацию боролись разные силы, прежде всего, монар- хия и образованная часть общества. Российская монархия, стремясь подтвердить и упрочить собственные права, сама апеллировала к идее народности, причем подспорьем ей в этом служила апелляция к мифо- логизированному прошлому; с помощью этого “исторического нарра- тива” власть пыталась создать впечатление исходного единства, вну- шить, будто все русское общество изначально было связано родствен- ными узами. Докладчик в самом начале предупредил, что разграничи- вает два близких явления: монархию (правитель и его приближенные) и государство (административно-военный аппарат и чиновники, управ- ляющие империей, а также сословная и кастовая система, регулирую- щая взаимоотношения различных слоев населения). Собственно гово- ря, предметом доклада и стали переменчивые отношения между тремя элементами: монархией, государством и нацией. Российская монархия постоянно старалась доказать единство не только монарха и прави- тельства, но также монарха и народа; на этой почве возникал монархи- ческий национализм, представители которого отстаивали идею народ- ности, развивающейся под властью монарха. Однако тройственное Ab Imperio, 3/2001 453 единство (монарх–государство–нация) было не столько реальностью, сколько мифом или мечтой. В эпоху Александра II из него оказался исключен народ, в эпоху Александра III – государство. Положение ин- теллигенции в этой ситуации было особенно сложным: если в Восточ- ной Европе становление национального “я” происходило в борьбе с иноземной враждебной силой, то в России враждебная сила (монархия или государство) составляла часть национального “я”; отсюда ради- кальная революционная позиция, предполагавшая превращение нацио- нального государства и национального общества во врага. Русский со- циализм рассматривал российское государство с его национальной ис- торией лишь как препятствие, отдаляющее объединение всего мира под знаком социальной справедливости. На этих же позициях стояла вплоть до начала ХХ века и либеральная интеллигенция. Ситуация из- менилась после революции 1905 года: благодаря образованию в России института парламентаризма зародился и начал набирать силу либе- ральный национализм, самым энергичным пропагандистом которого стал Петр Струве, призывавший русских с укреплению союза с госу- дарством, к пониманию нации как духовной общности, объединяющей народ с национальным имперским государством. Однако возникнове- ние политической нации противоречило интересам Николая II, счи- тавшего, что репрезентировать нацию может только он, монарх; не хо- тела смириться с превращением России в национальное государство западного типа и радикальная оппозиция. Концепции русской нации, управляемой через парламентские институты, суждено было остаться утопией. Основная дискуссия по докладу Уортмана развернулась вокруг те- зиса об отсутствии в России гражданского национализма из-за черес- чур сильного государства, “съедающего” общественную самодеятель- ность, – тезиса, который в наиболее резкой форме выдвинул Джефри Хоскинг и который Уортман хотя и постарался уточнить, но полно- стью не отверг. Разговор о наличии или отсутствии гражданского на- ционализма, то есть консолидации “всего” общества вокруг нацио- нальной идеи, непременно влечет за собою обсуждение проблемы “элита и народ”: возникает желание выяснить, какой отклик находили в массах идеи и теории, выдвигаемые представителями образованного сословия. В наиболее острой форме эти вопросы поставил в дискуссии В. Мильчина, О национальной идее без дефиниций и анахронизмов… 454 Виктор Живов. Он предложил, рассуждая о степени “национальной” консолидации общества, сравнивать Россию не с Болгарией или Гре- цией (где, как показал Уортман на примере тургеневского “Накануне”, проблема объединения нации в борьбе против общего инонациональ- ного тирана решалась довольно просто), а с европейскими странами вроде Франции или Пруссии или с Османской империей. Тогда, сказал Живов, станет очевидно, что, если не брать в расчет моменты кризисов и потрясений (таких, как начало Первой мировой войны), вызывающих подъем всего общества, национализм везде остается явлением доста- точно элитарным, консолидация же общества – относительной. Иначе говоря, следует говорить не о наличии или отсутствии гражданского национализма или раскола элит, вызванного национальным вопросом, а о некоей градуированной шкале, на которой каждая страна имеет свой уровень, свой “градус” национализма и национального единства. В дискуссии нашла продолжение и мысль Уортмана о реконструк- ции и/или выдумывании прошлого как способе консолидации государ- ства или нации. Так, Андрей Зорин высказал предположение, что свое- образие российской ситуации заключалось в слабом развитии этниче- ского дискурса, который вообще составляет основу либерального на- ционализма. В России этнический миф был представлен слабо, а в не- которые более “агрессивные” периоды власть вообще отрицала этнич- ность (в XIX веке для того, чтобы стать “русским”, достаточно было говорить по-русски и исповедовать “русскую”, православную веру). Что же касается национализма в европейском понимании, то он был частью оппозиционной мифологии, а власть с ним заигрывала и порой старалась присвоить его, предварительно трансформировав; так, из- вестно, что “народность” Николая I была своеобразным ответом на на- родность декабристскую, попыткой отобрать народность у “либера- лов”. К вопросу об элитарности вернулась Наталия Мазур, предложившая считать национализм “религией или идеологией среднего класса”, его “ответом” на идеологию аристократическую или феодальную; это по- могает объяснить и замедленное развитие русского национализма, со- ответствующее такому общеизвестному и общепризнанному явлению, как замедленное развитие в России среднего класса. Если принять эту гипотезу, то окажется, что национализм в России отнюдь не был эли- Ab Imperio, 3/2001 455 тарен; наоборот, элиты больше опасались собственного народа, нежели иноземных захватчиков (в 1812 году помещики зачастую больше боя- лись бунта своих крестьян, чем нашествия французов). Доклад Марии Майофис “Концепция просвещенного патриотизма в неизвестных сочинениях С. С. Уварова” был посвящен раннему перио- ду уваровского творчества (задолго до создания знаменитой триады). Основное внимание докладчица сосредоточила на французской бро- шюре Уварова “Pensées sur ce qu’une grande puissance unie à une grande modération peut effectuer pour le bonheur de l’humanité” (“Мысли о том, что может великое могущество, с великой умеренностью съединенное, свершить для благоденствия человечества”). Брошюра эта была издана анонимно в самом конце 1812 (цензурное разрешение 13 декабря 1812 года) или в самом начале 1813 года. Впрочем, поскольку в ней ни слова не говорится о войне России с наполеоновской Францией и о самом Наполеоне, можно предположить, что написана она была раньше; в дискуссии Андрей Зорин вполне обоснованно заметил, что этот момент можно определить достаточно точно: поскольку в брошюре говорится о “жертве”, принесенной Александром делу мира, написана она была скорее всего после подписания Тильзитского мирного договора. Бро- шюра Уварова (чье авторство лишь сравнительно недавно было доку- ментально доказано В. Сироткиным) до сих пор не принималась в рас- чет исследователями его мировоззрения, между тем многие ее положе- ния весьма любопытны. Посвящена она способам установления в Ев- ропе “вечного мира”. Уваров берет понемногу у всех предшественни- ков, писавших на эту тему. От аббата де Сен-Пьера в его брошюре за- имствована идея союза государей как основы “вечного мира”; от Руссо – осуждение корыстолюбия приближенных, которые мешают государям примириться друг с другом. С некоторыми предшественниками Уваров полемизирует; так, он опровергает идею Гоббса и Жозефа де Местра (впрочем, в брошюре открыто не названного) о войне как обычном, ес- тественном и неизбежном состоянии человечества. Однако наибольшее влияние оказали на Уварова немецкие авторы; главным источником брошюры докладчица назвала сочинение Канта “К вечному миру” (1795). От Канта у Уварова – мысль о том, что для достижения мира следует, с одной стороны, отдать власть как можно меньшему числу людей (поскольку Уваров сам себя причислял к подобной элите, мысль В. Мильчина, О национальной идее без дефиниций и анахронизмов… 456 эта была ему вполне симпатична), но, с другой стороны, ни в коем слу- чае не пренебрегать представительными формами правления, ибо без них патриотизм останется лишь пустым словом, не обеспеченным ни- какой реальностью. Сходным образом, по Уварову, не бывает и пат- риотизма без правильно устроенного и при этом прочного государства, которое не претендует на чужие территории (Кант говорил по этому поводу о “всеобщем радушии”), но охраняет свои. Но еще важнее мысль, заимствованная Уваровым, по всей видимости, не только у Канта, но и у Гердера (из “Писем о поощрении гуманности”), – мысль о том, что вечный мир должен насаждаться под эгидой одного народа, одного государя (Гердер упоминает в этой связи индейцев, выбираю- щих одно племя в качестве арбитра). Просвещенность или даже скорее умеренность уваровского патриотизма проявилась и в тексте более ло- кальном – оставшемся неопубликованным предисловии к отдельному изданию “Писем о гекзаметре”, где Уваров весьма темпераментно осу- ждает “ложный патриотизм”, основывающийся на презрении ко всему чужому. Дискуссия вокруг доклада была посвящена прежде всего “прагма- тике” уваровской брошюры; вопрос об этом поставил Никита Охотин, а ответ дал Андрей Зорин, предположивший, что публикация старого (вызванного к жизни Тильзитским миром) сочинения была связана с необходимостью “упреждающей” пропаганды, рассчитанной прежде всего на Европу (неслучаен французский язык выпущенной в России брошюры). Накануне перехода русских войск через Неман Уваров предлагает идеологическое обеспечение будущей европейской кампа- нии: Россия призвана стать тем самым сильным государством- арбитром, которое как раз и установит в Европе “вечный мир”. Иначе говоря, текст, который изначально должен был стать риторическим обоснованием мира с Наполеоном, превратился с течением времени в риторическое обоснование мира без Наполеона. Выступавшие коснулись и проблемы “просвещенного патриотиз- ма”; Виктор Живов, в частности, назвал самое это понятие оксюморо- ном, возникающим вследствие попытки отыскать компромисс между просвещением и национализмом (в “космополитическом” XVIII веке концепциями несовместимыми). Ab Imperio, 3/2001 457 Доклад автора этих строк прозвучал (что, разумеется, не было за- планировано заранее) как опровержение тезиса, высказанного Леони- дом Баткиным в дискуссии по докладу Ричарда Уортмана. Баткин го- ворил о том, что, по его мнению, между европейским и восточным на- ционализмом есть существеннейшее различие. Восточный национа- лизм строится на ощущении той или иной нацией своей абсолютной исключительности; другие народы эта нация в расчет вообще не при- нимает, они для нее лишь объекты агрессии. Напротив, европейский национализм плюралистичен; француз, например, знает, что он фран- цуз и уважает французскую нацию, но это не мешает ему помнить о существовании англичан и немцев и уважать как тех, так и других. Увы, мой доклад, посвященный как раз французам, представил их в чуть менее идеализированном виде, и это так задело Леонида Михай- ловича, что в обсуждении он счел необходимым “защитить” от моих “нападок” прекрасную Францию. В защите, впрочем, никакой нужды не было, ибо Францию я люблю и ценю за многое, хотя бы за то, что она для меня – многолетний предмет изучения. Тем не менее мне пока- залось любопытным оттенить разговор о русских “националистиче- ских” проектах, которым и был в основном посвящен наш круглый стол, рассказом об аналогичных проектах, циркулировавших в 1830-е годы во французской прессе. В результате выяснилось, что француз- ское мессианство выглядит ничуть не менее самовлюбленно и напы- щенно, чем самые крайние варианты мессианства русского. Французский случай применительно к указанному периоду особен- но интересен тем, что как раз в этот момент политическая реальность давала Франции довольно мало оснований для гордости. Вообще осоз- нание французами себя как избранного народа, первого народа в мире, который диктует всем остальным правила общежития, законы словес- ности, контуры модных нарядов и философско-политические концеп- ции, восходит к веку Людовика XIV, когда Франция в самом деле гла- венствовала на политической и культурной европейской арене. Пускай не все идеи рождались во Франции, однако французы утверждали – и не без оснований, – что стать общепризнанной, “модной” идея или тео- рия, форма мысли или форма одежды может только после того, как ее признают и полюбят в Париже. Реакция на это осознание французской исключительности началась еще во второй половине XVIII века, когда В. Мильчина, О национальной идее без дефиниций и анахронизмов… 458 зародилось явление, названное “литературным космополитизмом”, и продолжилось в веке XIX-м – в частности, в сочинениях г-жи де Сталь, попытавшейся убедить французов, что существуют и другие, нефран- цузские литературные и культурные модели. Тут подоспело крушение Наполеона, и начались интернациональ- ные унижения Франции: теперь уже не она вершила чужими судьбами, а европейские державы, ее разбившие, решали на Венском конгрессе, как им распорядиться судьбою Франции. На словах, однако, ничего не изменилось; наоборот, разговоры о французском главенстве (в истори- ческом прошлом и в чаемом будущем) начали звучать во французской прессе еще громче – как своего рода компенсация за отсутствие реаль- ных достижений на международной арене. Все твердили о величии Франции – от велеречивых публицистов вроде Мишле до сдержанных и степенных мыслителей вроде Гизо. Причем – что особенно любо- пытно – национальная мессианская идея в 1830-е годы возникает во Франции одновременно у представителей самых разных политических партий и убеждений; люди эти проповедуют ее с равной силой, но вкладывают в нее разное содержание. Франция неизменно оценивается как страна, наделенная важнейшей миссией (которую, правда, она не всегда выполняет – но непременно выполнит в скором будущем), од- нако суть этой миссии зависит от взглядов пишущего. Республиканцы изображают Францию носительницей либеральной идеи, страной, ко- торая призвана одарить всех европейских соседей революцией, рояли- сты – носительницей идеи монархической, страной, которая призвана помочь соседям восстановить старинные ценности. Кажется, будто по- сле 1830 года идет своего рода поиск: ясно, что Франция – самая луч- шая страна (это – по умолчанию), но необходимо найти, за что именно ее превозносить; в результате левые превозносят ее за свершившуюся революцию, а правые – за христианскую мудрость (в революции же видят трагический опыт, который Франция поставила на себе, чтобы другим было неповадно). Иначе говоря, была бы нация, а основания для ее национальной идеи найдутся, причем зачастую самые противо- положные. В ходе дискуссии обсуждался вопрос о том, у одних ли французов спектр представлений о миссии своей нации был так широк, или то же самое явление имело место и в других странах, например, в России. Ab Imperio, 3/2001 459 Александр Полунов предположил, что имело, ибо тезис о том, что именно Россия – страна по определению социалистическая и именно в ней вот-вот произойдет революция, был выдвинут в конце николаев- ского царствования, то есть тогда же, когда Россия была официально признана отечеством “православия, самодержавия и народности”. Ми- хаил Долбилов совершенно справедливо обратил внимание на то, что многие из приведенных мною “мессианских” пассажей так или иначе связаны с польским вопросом и подчеркнул параллелизм двух месси- анских проектов: французского и польского (на польском примере еще более очевидно несовпадение реального положения страны и ее пред- ставлений о собственном величии). Доклад Наталии Мазур “‘Кому это выгодно…’: еще раз о публика- ции ‘Философического письма’” был посвящен эпизоду хорошо из- вестному, но оттого не становящемуся более понятным. В самом деле, никто еще не дал удовлетворительного ответа на вопрос о том, как все- таки издатель “Телескопа”, Н. И. Надеждин в здравом уме и твердой памяти мог решиться на такой самоубийственный поступок, как пуб- ликация первого “Философического письма”. Докладчица взялась ре- конструировать журнальную интригу, решающим ходом в которой могла бы стать данная публикация. Она напомнила о том, что в то вре- мя как Надеждин страдал от несчастной любви и путешествовал по Ев- ропе, в Москве появился серьезный конкурент “Телескопу”. Организо- ванный авторитетным кружком молодых московских интеллектуалов, “Московский наблюдатель” не просто грозил уменьшить число под- писчиков надеждинского журнала; речь шла о борьбе за место пропа- гандиста государственной идеологии. Хорошо известно, что петер- бургский журнальный рынок в 1830-е гг. был оккупирован Булгари- ным, Гречем и Сенковским, сотрудничавшими с III отделением, кото- рое во многих сферах конкурировало с министерством народного про- свещения. Создатель теории официальной народности граф Уваров ис- кал опоры в Москве и оказывал последовательное покровительство различным московским изданиям, первым из которых оказался “На- блюдатель”. Первые номера этого журнала недвусмысленно показали его связь с формирующейся национальной идеологией. Вернувшись из-за границы, Надеждин принялся отвоевывать упущенные возможно- сти. В первой же редакторской статье (“Европеизм и народность в от- В. Мильчина, О национальной идее без дефиниций и анахронизмов… 460 ношении к русской словесности”) он обвинил “Наблюдатель” в “евро- пеизме” и “аристократизме” – чертах, угрожающих народному единст- ву, которое опирается на язык и литературу. Доказав таким образом, что конкурент не способен быть адекватным популяризатором нацио- нальной идеологии, Надеждин намекнул на собственную готовность выступить в этой роли и закончил статью непосредственной апелляци- ей к уваровской триаде. Однако литературная полемика была не слиш- ком удобной сферой для идеологической конкуренции – борьба затяги- валась и грозила перейти в позиционную войну. Подобная ситуация вполне могла подтолкнуть Надеждина к рискованным шагам. Докладчица предположила, что издатель был искренен, когда в сво- их показаниях в III-м отделении признавался в желании опубликовать лавину опровержений на письмо Чаадаева и тем самым превратить свой журнал в трибуну верноподданнических чувств. Недаром его соб- ственный ответ Чаадаеву заставил шефа жандармов графа Бенкендор- фа заметить, что если бы Надеждин всегда так писал, он давно был бы командиром в жандармском полку. Если бы патриотические ответы появились в том же номере, что и “Философическое письмо”, Надеж- дин остался бы в крупном выигрыше. Однако, по предположению Н. Мазур, он не смог рассчитать скорости и масштаба общественной ре- акции, главными дирижерами которой стали его же конкуренты. “Под- лецы-наблюдатели”, как звал их Надеждин, громко потребовали жур- нал закрыть, а редактора посадить в крепость. Как утверждал проница- тельный Д. Н. Свербеев, в чаадаевской истории московская публика впервые выступила в столь приглянувшейся ей впоследствии роли цен- зора общественного мнения, выказав себя большим роялистом, чем сам король. Шум из Москвы достиг Петербурга, где по предположению докладчицы, развернулся следующий этап интриги – на этот раз между соперничавшими за влияние на императора шефом жандармов и мини- стром просвещения. Вряд ли Бенкендорфу хотелось, чтобы в Москве обнаружился очаг настоящей крамолы, ускользнувший от бдительного ока жандармов. Ему было гораздо выгоднее объявить Чаадаева сума- сшедшим – в таком случае вся история свелась бы к преступной халат- ности цензора, пропустившего в печать “бред безумца”, а за работу Главного цензурного управления отвечал министр просвещения. Ува- ров попытался воспротивиться идее сумасшествия и заявил, что чаада- Ab Imperio, 3/2001 461 евская история – знак опаснейших тенденций, на борьбу с которыми он, Уваров, кладет свою жизнь. Выиграл Бенкендорф, который, как на- помнила докладчица, впоследствии весьма благоволил к Надеждину и пристроил его редактором в Журнал Министерства внутренних дел. В дискуссии, участники которой с азартом исследовали все поворо- ты многоступенчатой интриги, прозвучали и осторожные призывы вернуться к концептуальным основаниям конфликта вокруг “филосо- фического письма”. Так, Никита Охотин заметил, что накал “телеско- пического” скандала не объясняется одним лишь столкновением жур- нальных промышленников, оспаривающих друг у друга место агента государственной национальной политики, или министров, борющихся за сферы влияния. Прямо отрицая историческую телеологичность вос- точной схизмы, Чаадаев уничтожал первый тезис уваровской триады, а опровергая само существование русской истории, он, тем самым, на- чисто разрушал и базирующиеся на этой триаде историософские по- строения москвичей-“наблюдателей” (прежде всего, Погодина и Ше- вырева). Печатный же статус выступления Чаадаева возводил частное и спорное мнение на уровень открытой ереси, подлежащей тотальному изничтожению, чем задетые им мыслители с упоением и занялись. Американский историк Натаниел Найт посвятил свой доклад Все- российской этнографической выставке 1867 года. Изначально цель вы- ставки была скорее антропологическая; зоолог Богданов, находясь под сильным впечатлением от этнографических экспонатов, увиденных им в 1851 году в знаменитом лондонском Хрустальном дворце, захотел устроить нечто подобное на русской почве. Однако постепенно антро- пологический подход был вытеснен двумя другими, более идеологизи- рованными. Выставка стала восприниматься, во-первых, как микро- косм Российской империи, а прогулка по ней – как путешествие по им- перии. Во-вторых же, выставка превратилась в пропаганду единства славянских народов (чему способствовал также приуроченный к ней Славянский съезд 1867 года). В результате оказалось, что антрополо- гическое и идеологическое начало выставки уживаются друг с другом не вполне мирно. Богданов, следуя примеру англичан, которые пока- зывали на своей выставке народы мира, исключая народы европейские (то есть не “норму”, а “отклонения” от нее), хотел также продемонст- рировать только экзотические экспонаты, прибавив к ним еще фигуры В. Мильчина, О национальной идее без дефиниций и анахронизмов… 462 русских инородцев. Однако идеология требовала показать на выставке и русских людей – ради того, чтобы проиллюстрировать первенствую- щую роль русского народа в Российской империи. Русских показали и даже пластически подчеркнули их главенство: русская платформа была чуть-чуть приподнята над остальными. Однако забота о научной дос- товерности, о реализме опять-таки вошла в противоречие с идеологи- ческими задачами: русская часть выставки провалилась, ибо достовер- но изображенные этнографические русские показались публике черес- чур грязными и некрасивыми. Иначе говоря, как было дополнительно сформулировано в дискус- сии, различные художественные модели демонстрации имперского ор- ганизма (“ледяной дом”, народные картинки, изображающие народы империи, которые приходят на поклон к царю, и проч.) легче приспо- сабливались к выполнению идеологических задач, чем научно- просветительское мероприятие новой позитивистской эпохи. Устроительница конференции Ольга Майорова назвала свой доклад “Миф о немецкой угрозе в русской патриотической прессе 1860-х го- дов”. Немецкий вопрос к середине 1860-х годов оказался в центре об- щественного внимания. Прежде всего это было связано с обсуждением судьбы и статуса остзейских губерний; все, кто выступал за осторож- ную политику на западных окраинах России, за предоставление ост- зейцам особого положения, автоматически попадали в категорию ру- софобов, представителей “немецкой партии”. Петровская государст- венность понималась в эту эпоху как “немецкая”, а реформы Алексан- дра II – как возвращение к национальным началам, с помощью кото- рых русская народность объявляет бой немцу. Миф о немецком заси- лье во власти, об иноземной враждебной силе помогал формированию национального самосознания; русские начинали ощущать себя жерт- вами чужеземного владычества (почти такими же, как западные славя- не). Поэтому правая пресса, пренебрегая фактической стороной дела (ибо реальные немцы всегда были исключительно лояльны, а реальная Пруссия вообще выступала союзницей России), уравнивала остзейских немцев с восставшими поляками, усматривала повсюду следы не толь- ко польской, но и немецкой интриги, якобы угрожающей целостности и единству российского государства. Исследуя антинемецкую ритори- ку 1860-х годов, можно сделать вывод, что русские в этот момент хо- Ab Imperio, 3/2001 463 тели чувствовать себя не имперским народом, а освобождающейся на- цией, а для этого необходимо было отыскать инонационального врага, который и нашелся в лице “мифологизированных” немцев. Москов- ским публицистам было важно обновить образ царя, представить его носителем не династических, а национальных интересов (впрочем, раз- давались и обвинения царя в том, что союз с германской династией он ставит выше интересов нации); еще важнее было подчеркнуть непохо- жесть России на полиэтнические империи, так как относительно этих последних было ясно, что им не суждена долгая жизнь. Доклад Майоровой был принят слушателями так хорошо, что дис- куссия, собственно говоря, свелась к высказыванию положений, под- тверждавших и продолжавших мысли докладчицы. Так, Михаил Дол- билов привел эпизод, датируемый 1863 годом: в связи со слухами о пе- редаче Польши Австрии или Пруссии М. П. Погодин негодующе гово- рил о намерении немцев “пососать славянской крови” и о необходимо- сти дать им отпор. Иначе говоря, перед лицом “немецкой угрозы” даже ненавистные поляки вдруг превратились в братьев-славян! Полякам, а точнее их восприятию российской прессой и общест- венным мнением, был посвящен доклад самого Михаила Долбилова “Полонофобия в имперском дискурсе 1860-х годов: стимул и препятст- вие к формированию русского национализма”. Долбилов показал, что полонофобия (которую он определил как “динамический процесс этно- стереотипизации поляка”) усилилась в российской прессе еще до вос- стания 1863 года в связи с проблемой русификации Западного края Российской империи. Именно наличие этого предмета спора позволяет объяснить тот удивительный факт, что, хотя реальная угроза России со стороны восставших поляков была гораздо больше в 1831 году (шла настоящая война), выплеск полонофобских чувств оказался сильнее в 1863 году. В споре по поводу Малороссии и Белоруссии столкнулись два больших имперских проекта: русский и польский (разница между ними, среди прочего, заключалась в том, что одна империя – польская – существовала лишь в прошлом, в реальности же 1860-х годов была мифом, символом, мечтой). Поляки в своих достаточно ксенофобских выступлениях настаивали на исконной “польскости” территорий Бело- руссии и Малороссии. Русская сторона в ответ всячески эксплуатиро- вала риторику эмансипации. Мифологизируя малороссийские и бело- В. Мильчина, О национальной идее без дефиниций и анахронизмов… 464 русские крестьянские массы, русские чиновники и публицисты в 1863 году изображали этих крестьян кладезем энергии, хранителями искон- но русских традиций (между тем еще год назад те же чиновники тол- ковали о летаргии, в которой пребывает крестьянство). Западный край описывался как древнее достояние России; до последнего времени край этот был скрыт обманчивой пеленой, и о нем в России знали меньше, чем о Полинезии, но теперь русские патриоты наконец гото- вы эту пелену рассеять. Именно достижению этой цели призвана была способствовать почти маниакальная борьба с польской символикой: женскими траурными одеждами, католическими статуэтками святых в памятных местах, открытыми дверями костелов во время службы (ведь доносящаяся оттуда музыка может “соблазнить” русских крестьян). Во всех этих символах власть видела проявление той самой “пелены” по- лонизма, которую следовало во что бы то ни стало сорвать с Западного края. В русском публицистическом дискурсе поляк изображался вопло- щением смерти, мертвецом, упырем, трупом. Кроме того, изображая поляка врагом русской нации, российская власть не хотела признавать за поляком какую бы то ни было национальную природу. В частности, представители российской власти отказывались называть восстание 1863 года польским, предпочитая говорить о кознях европейской рево- люционной партии. Этническая составляющая в образах поляков вся- чески редуцировалась, а ее место занимались другие характеристики, имевшие долгую предысторию, но в описываемый период поменявшие знак с плюса на минус, превратившиеся из позитивных в негативные. Так, если традиционно в разговоре о поляках употреблялись категории “феминности” и “рыцарственности”, причем и то, и другое оценива- лось безусловно положительно (“феминность” отождествлялась с эле- гантностью и светскостью, а рыцарственность с европеизмом и циви- лизованностью), то в 1863 году феминность превратилась в трусость, а рыцарственность – в отсталость и религиозный фанатизм. Таким обра- зом, заключил докладчик, в стереотипах полонофобии следует видеть не неподвижные штампы, а гибкие символические образы, в которых этничность поляка прячется за социальными или гендерными мифами. В ходе дискуссии особенно остроумно развил тезисы доклада Анд- рей Зорин, предложивший рассматривать помимо этностереотипов еще Ab Imperio, 3/2001 465 и этнороли. Этнороль поляка, по мнению Зорина, заключалась в том, что он долгое время представлялся хотя и заблудшим, но “своим”. По- этому его следовало наставлять на путь истинный, наказывать за про- ступки, но ни в коем случае не отпускать на волю, не списывать со сче- тов. Предполагалось, что, пусть даже поляк до сих пор не полюбил Россию, его все-таки можно переубедить. Однако в тот период, о кото- ром говорил Долбилов, отношение к полякам изменилось: стало ясно, что их уже ничему не научишь, что они отрезанный ломоть. В наше же время в “этнороли”, которую в первой половине XIX века играли поля- ки, выступают украинцы, а в роли западных губерний – Крым. Доклад, посвященный такому животрепещущему предмету, как национальные фобии, вообще спровоцировал наибольшее число проекций на совре- менность; так, о плюсах и минусах русского национального характера (больше, впрочем, о минусах, чем о плюсах) говорила в этой связи Ма- риэтта Чудакова. Завершил круглый стол доклад Александра Полунова “К. П. Побе- доносцев и теория официальной народности”. Полунов начал свой доклад с краткой характеристики того понимания народности, которое исповедовал С. С. Уваров. Уваров искал в народности национальное своеобразие; народность он понимал как соединение всех слоев обще- ства, при этом менее всего заботясь о собственно простолюдинах. Он мечтал соединить просвещение с национальным своеобразием. Однако соединялись они тяжело, и постепенно сложилось другое понимание народности, исходившее из того, что любое подражание Европе нена- родно и что единственным истинным хранителем национального явля- ется простой народ. Именно этот миф, имевший, как выразился док- ладчик, опасное, деструктивное значение, и составлял основное содер- жание той теории народности, какую исповедовал Победоносцев (ха- рактерно, что в его писаниях ни разу не встречаются ссылки на уваров- скую триаду). Но мало того, что он исповедовал ее сам; в силу своего положения (наставник наследника) он внушил сходное понимание бу- дущему императору Александру III, а затем, сделавшись обер- прокурором Синода, стал действовать соответствующим образом. Он старался опираться на “простых людей”, и старания его окончились полным крахом. Если “опростившиеся” подчиненные Победоносцева (дворяне и бывшие профессора) служили ему честно, то настоящие В. Мильчина, О национальной идее без дефиниций и анахронизмов… 466 “простые” люди смотрели на своего начальника как на чудака и вытя- гивали из него деньги (так, любимец Победоносцева мещанин Митро- полов, которого обер-прокурор Синода посылал с поручениями по всей России, занимался в своих “командировках” в основном тем, что вы- прашивал деньги от имени Победоносцева). Сам Победоносцев с конца 1880-х годов утратил ту роль при дворе, какую стал играть сразу после 1881 года, однако идеи, которые он внушал в том числе и будущему Николаю II, никуда не исчезли. Николай свято верил в то, что монарх должен выступать защитником простого народа напрямую, минуя ка- ких бы то ни было посредников (приближение Распутина было лишь одним, самым ярким и известным из множества подобных эпизодов). Дискуссия по докладу Полунова была в основном посвящена уточ- нению некоторых моментов мировоззрения Победоносцева; так, док- ладчик пояснил, что в отношении Победоносцева к народу имелся и известный скептицизм (народ, считал он, может совершать чудеса, но только когда им руководят). Более сложным, чем может показаться, было и отношение Победоносцева к Западу; мало того, что он перево- дил многие европейские сочинения, начиная с “Подражания Христу” и кончая трудами современных социологов, но порой ему случалось вы- сказывать напрямую свою зависть разумному устройству европейской жизни; в этом контексте осуждение Запада можно истолковать как ре- акцию басенной лисы на якобы зеленый виноград. Разумеется, было немало вопросов, которые во время круглого сто- ла не обсуждались (некоторые – из-за недостатка времени, а некоторые – из-за недостатка желания). Эти вопросы задал в ходе заключительной дискуссии Леонид Баткин. Леонид Михайлович сказал, что в ходе круглого стола ощутил недостаток жестких дефиниций, европейских параллелей, сопоставления ситуации XIX века с нынешней и многого другого, о чем, разумеется, было бы интересно узнать. Тем не менее у большинства присутствовавших сложилось твердое убеждение, что, несмотря на эти лакуны, круглый стол удался. ...

pdf

Share