In lieu of an abstract, here is a brief excerpt of the content:

  • От редакцииПланы на общее в своем разнообразии будущее

Этот номер журнала завершает двадцать второй годовой комплект Ab Imperio в рамках программы 2021 г. "Историзация разнообразия". Четыре номера этого года были посвящены четырем основным подходам к управлению разнообразием – четырем идеальным типам, которые, вероятно, можно обнаружить в любой исторический период и практически в любом обществе. В номере 1/2021 речь шла о восприятии разнообразия как данности и обычного состояния – до того, как оно начинает осмысливаться как проблема, требующая специального решения. Номер 2/2021 обсуждал ситуацию, в которой разнообразие рассматривается, в первую очередь, как нежелательное препятствие. Момент социальной аномии, когда не удается четко сформулировать и классифицировать эмпирически наблюдаемое разнообразие, был в фокусе AI 3/2021. Данный номер 4/2021 посвящен теме "Проектирование: рациональное конструирование разнообразия".

Любое рациональное планирование предполагает осмысление будущего, что особенно актуально в настоящий момент, когда редакторы завершают подготовку к печати этого номера журнала. На грани оказалось будущее самой нашей дисциплины, обычно кратко именуемой "русистикой". Агрессия России против Украины делает практически невозможным участие ученых из этих стран в совместных научных мероприятиях и публикациях без однозначного [End Page 16] и единодушного осуждения развязанной путинским режимом войны против Украины. Не может быть "российских исследований" без их украинского сегмента, но также и без четкого разграничения России и путинизма, прежде всего – со стороны самих российских ученых. Поэтому сегодня перед профессией стоит более сложная задача, чем просто формальное осуждение военных преступлений и поддержка страдающего от войны населения Украины: в академической сфере требуется концептуальная переориентация дисциплины и отказ от аналитического языка методологического национализма, дающего обоснование войне. Номер открывает обращение Марины Могильнер к нашей главной профессиональной организации – Ассоциации славянских, восточноевропейских и евразийских исследований (ASEEES). Могильнер призывает критически переосмыслить позициональность ученых и предпринять подлинную деколонизацию дисциплины путем деконструкции гегемонных русоцентристских нарративов и методологического национализма в целом.

За ее текстом следует статья Ильи Герасимова. В ней обсуждаются параметры новой советской истории, которая критически деконструировала бы все еще преобладающий исторический мастер-нарратив, унаследовавший многие концептуальные подходы советской и западной историографии ХХ века. Не настаивая на некой нормативной теории или конкретной концептуальной модели, Герасимов формулирует шесть тезисов, которые намечают новые исследовательские перспективы и формулируют новые исследовательские вопросы, не предсказывая готовых ответов на них. Во-первых, он призывает к деконструкции и дифференциации ключевых исторических терминов, воспринимающихся сегодня как самоочевидные и не требующие пояснений. В частности, речь идет о принципиальном разграничении между советским и большевистским (коммунистическим), а также между большевизмом и социализмом. Во-вторых, он настаивает на корректировке привычной темпоральности и пересмотре исторической периодизации, выявляя истоки советского проекта в политических планах национальных элит после 1905 г. и требуя прояснения роли СССР во Второй мировой войне между 1 сентября 1939 г. и 22 июня 1941 г. Третий пункт программы Герасимова касается растождествления исторических процессов и сросшихся с ними традиционных объяснительных схем и ярлыков. Так, привычный всеохватывающий термин "гражданская война и иностранная интервенция" адекватно описывает лишь часть многогранных исторических событий и процессов, [End Page 17] развернувшихся на руинах Российской империи в 1918–1922 гг. И наоборот, концепция Голодомора, которая применялась и изучалась только в узком контексте украинского голода начала 1930-х гг., может сравниваться с еще более ужасным по последствиям голодом в Казахстане, а также с голодом в блокадном Ленинграде, многократно усугубленным решениями Кремля. Такое сравнение может расширить наше понимание этих явлений и логики стоящих за ними биополитики и управленитета правящего режима. Герасимов также утверждает, что серьезное отношение к политической экономии, которую в СССР предпочитали собственно экономической науке, может дать ключ к более адекватной и информативной экономической истории СССР. В-четвертых, он призывает к критическому разведению группности и индивидуальной субъектности: каковы бы ни были действительные успехи режима в создании новых социальных групп или вера историка в их реальность, отождествление мотивации конкретного человека лишь с его принадлежностью к той или иной группе не может быть обосновано методологически. Пятое предложение касается признания несовпадения центров силы и центров знания – по крайней мере, до тех пор, пока обратное не доказано эмпирически в каждом конкретном случае. Эта ситуация, противоречащая фуколдианской ортодоксии, не является специфическим отличием СССР; ее можно наблюдать в любом быстро национализирующемся мультикультурном обществе, равно как и в глубоко политически раздробленном. Наконец, Герасимов предлагает интегрировать критическую теорию в новую советскую историю. Критическая теория продуктивна в той мере, в какой она помогает восстановить историческую субъектность людей, особенно угнетенных, избегая при этом прямого отождествления с любым гегемонным дискурсом, в прошлом или в настоящем. Применение критической теории поможет противодействовать параакадемическим крайностям в оценке советского периода, отрицающим субъектность советских людей, бывших одновременно жертвами преступлений и их участниками.

В качестве примера возможной новой советской истории можно рассматривать недавнюю книгу Галины Бабак и Александра Дмитриева "Атлантида советского нацмодернизма: формальный метод в Украине (1920-е – начало 1930-х)" (Москва: НЛО, 2021). Авторы предпринимают попытку ревизии доминирующего русоцентричного мастер-нарратива, который отождествляет модернистский формальный метод в литературной критике исключительно с московскими и [End Page 18] ленинградскими учеными, и реконструкции забытой оригинальной украинской формалистической традиции. Форум "Осмысливая нацмодернизм" в этом номере AI посвящен обсуждению концептуальной модели и фактографии книги Бабак и Дмитриева, а также феномену модернизма в различных социокультурных формациях. Книга и посвященный ей форум напрямую перекликаются с темой номера, обсуждая, как проекты модернизированной культуры будущего предполагали обходиться с разнообразием и как судьба этих проектов определялась фундаментальной ситуацией многомерного разнообразия.

Центральной для форума стала проблема универсализма как фундамента модерности и вопрос о самой возможности "нацмодернизма" в таком случае. Конечно, национализм является одним из основных продуктов модерности и ее движущей силой, но именно универсальность феномена нации – стандартизация населения внутри нее и повсеместность наций вовне – и делает нацию и национализм воплощением модерности. Как отметили несколько участников форума, формализм с его абсолютным приоритетом универсальной формы должен был с большим трудом примирять ее с местной национальной идиомой. Другими словами, формалистская версия модернизма представляется наименее подходящим каналом развития национальной культуры, будь то украинская или любая другая, и национальный партикуляризм не может рассматриваться как самодостаточный культурный контекст для формалистского проекта. Участники форума видят несколько исторических сценариев разрешения этого противоречия.

Связанные с ОПОЯЗом филологи-формалисты из Москвы и Ленинграда идентифицировались с "имперским" культурным пространством – русскоязычным и преимущественно дореволюционным – как формой универсализма. Поэтому они не проявляли особого большевистского рвения или интереса к развитию даже русской этнонациональной культуры. Несмотря на жесткое идеологическое давление, эти люди избежали самых тяжелых репрессий и пережили сталинский террор – возможно, потому, что их имперский культурный универсализм на каком-то уровне перекликался со сталинским империализмом.

Украинские писатели – герои книги Бабак и Дмитриева – выбрали иную форму универсализма. В книге показано, что украинских формалистов больше интересовал диалог со своими коллегами из Москвы и Ленинграда, чем с селянской массой как основой нации. Но главное, они с энтузиазмом приняли большевизм и настаивали на формировании особой – украинской – версии национального коммунизма. Это была [End Page 19] другая форма универсализма: антиимперского, классового и в этом смысле интернационального. Большинство украинских формалистов погибли во время террора 1930-х годов, в отличие от их "русских" коллег, что позволяет говорить о том, что роковую роль в их судьбе сыграл не культурный модернизм, а национальный коммунизм. Как показывают недавние исследования, сталинский режим на самом деле не отказывался от политики "позитивной дискриминации" и коренизации вплоть до начала 1950-х – при условии, что они больше не приводили к появлению местного национал-коммунизма.1 Уже в конце 1920-х гг. национал-коммунизм был признан серьезной угрозой режиму и безжалостно выкорчевывался в национальных республиках, поэтому украинские модернисты стали жертвой не столько своего украинства, сколько рьяного большевизма.

Наконец, третья форма универсализма была выбрана еврейскими интеллектуалами, которые оперировали в рамках поистине глобального, хотя и дискретного пространства идишистской культуры. Этот универсализм был и национальным, и в некотором смысле имперским, но также и восторженно большевистским – в межвоенный период сталинский режим воспринимался как главный защитник от повсеместного антисемитизма. Многие еврейские писатели, глубоко интегрированные в местную культурную среду, стали жертвами репрессий против украинских и белорусских национал-коммунистов. Но главный удар по ним был нанесен после Второй мировой войны, когда их версия глобалистского – "космополитического" – универсализма столкнулась со сталинской автаркической политикой холодной войны. Впрочем, дело было не только в "геополитике": еврейский формализм позволял тем, кто не был убежденным коммунистом, дистанцироваться от советского содержания и даже игнорировать его целиком. Универсализм еврейского модернизма основывался на ином фундаменте, чем украинский, и не был обусловлен большевизмом.

Так или иначе, модернизм предполагал стратегический универсализм, даже в тех случаях, когда оперировал партикуляристскими идиомами этнической аутентичности – например, эстетикой примитивизма и неоархаизма. Эту уникальную аутентичность и своеобразие все равно надо было облекать в формы, легко воспринимаемые читателями или зрителями по всему миру, что возвращает нас к центральному вопросу: [End Page 20] возможен ли – содержательно, а не орнаментально – "национальный" модернизм?

В статье, посвященной шведскоязычной политической элите Великого княжества Финляндского в 1830–1840-е гг., Евгений Егоров исследует дискурс национальных аутентичных традиций – культурных, правовых, политических – как механизм конструирования новой национальной коллективной идентификации. Члены финляндской администрации – преимущественно шведские аристократы с тесными семейными и культурными связями в Шведском королевстве – преследовали двоякую цель. С одной стороны, они обосновывали автономию Финляндии в составе Российской империи, апеллируя к древней шведской правовой и политической традиции, а с другой – пытались дистанцироваться вместе с Великим княжеством от современной Швеции. Ностальгируя по аристократической шведской политической культуре XVIII в., финляндская элита была шокирована тем, что им представлялось революционно-демократическими тенденциями в тогдашнем шведском обществе. При этом их вполне устраивал порядок вещей в Российской империи при Николае I – постольку, поскольку Великое княжество могло пользоваться своими старыми привилегиями и автономией. Высшие имперские сановники в Санкт-Петербурге – в первую очередь, номинальный генерал-губернатор Финляндии князь Александр Меншиков – вполне поддерживали такой расклад. Меншиков, который также был морским министром и ближайшим соратником Николая I, противился любым проектам модернизации империи, если они предусматривали отмену особых условий для окраинных регионов, таких как Финляндия, и унификацию системы управления. На фоне тесной солидарности российской имперской и шведской элиты Финляндии выглядит особым контрастом неприятие последней современной Швеции и попытки разорвать связи с бывшей метрополией.

Следующим логическим шагом в этом противостоянии стала поддержка собственно финской культуры, с прагматической целью увеличения дистанции между финляндцами и шведами Швеции. Тем самым непредумышленно подрывался изначальный план сделать Великое княжество Финляндское убежищем для старой шведской элиты. Эта история демонстрирует, что нация и империя могли замечательно сосуществовать до распространения эпистемологического (методологического) национализма. Пока Российская империя служила политическим механизмом координации инаковости, а Финляндия оставалась ее подчеркнуто "иностранной" провинцией, требующей для повседневного [End Page 21] управления системы взаимных переводов – и в языковой, и в правовой сфере, – их интересы не сталкивались, поскольку не были расположены в одной плоскости. Универсальным условием существования инаковости было наличие общей для всех формы, позволявшей вмещать специфическое национальное содержание в некий горизонт всеобщей модерности. Только нарастающая с 1860-х гг. национализация империи, в смысле стандартизации местного "содержания" во всех уголках страны, сделала имперскую форму избыточной. Если взаимный "перевод" (используя центральный концепт Егорова) между различными локусами империи был больше не нужен, то не было нужды и в имперской структуре. Нация сталкивается с империей, когда обе они принимают на вооружение один и тот же тип социального воображения и социального устройства. Тогда претензия империи на контроль над несколькими нациями оказывается в лучшем случае неоправданной, если не откровенно репрессивной.

В чем-то аналогичный проект будущего как универсальной сферы разнообразия продвигался в послевоенном Советском Союзе. Об этой имперской формации отзывались даже с одобрением, по крайней мере, когда рассматривали советские среднеазиатские республики как часть формирующегося Третьего мира, защищенную от империалистов благодаря своему членству в СССР. В статье Марека Эби рассматривается случай Ташкента 1950–1960-х гг., когда этот город стал витриной социализма для стран Третьего мира. Десятки иностранных гостей города из деколонизирующихся стран столкнулись здесь с советскими представлениями о модерности и аутентичной азиатской культуре. Исследуя травелоги индийских интеллектуалов 1950-х гг., а также отчеты о Ташкентской конференции писателей стран Азии и Африки (1958) и Ташкентской конференции по урегулированию Индо-Пакистанского конфликта (1966), Эби показывает, что Ташкент был локусом советской вовлеченности в проект Третьего мира, особенно в том, что касалось проблем неевропейской модерности и постколониальной солидарности. Как элемент глобального исторического контекста, Ташкент переставал восприниматься в качестве "российской колонии". В этой своей роли "иностранной" части советской имперской формации – не только узбекской, но и олицетворяющей Третий мир – Ташкент оказался в разных плоскостях с СССР. Таким образом, ему удалось избежать многих конфликтов с метрополией, подобно Великому княжеству Финляндскому в первой половине XIX века.

Универсализм может принимать разные формы, от глобализации до распространенного по всему миру культа политического изоляционизма [End Page 22] и культурной аутентичности. Анациональная империя, коммунистический интернационализм или космополитизм могут в равной степени служить рамками для модерных проектов рационально организованного разнообразия. Точно так же и местечковость связана не с местом или статусом, а с самопозиционированием. Для российской имперской высокой культуры и ее советских и постсоветских воплощений роль главного символа провинциализма и ограниченной местечковости играла Украина с ее селянской эстетикой и неискоренимой гибридностью и "нечистотой форм". Однако в формирующемся сегодня, истинно постимперском и постколониальном мире Украина предстает все более авангардной именно благодаря стихийной гибридности и способности к объединению поверх различий, а Россия рискует стать воплощением новой националистической местечковости. Эта динамика стала особенно очевидной после Евромайдана, а российская агрессия и международные санкции лишь ускорили эту трансформацию. Единственный шанс для России и русистики вновь обрести былую глобальную актуальность – активно развивать проекты постпостмодернистского рационального конструирования разнообразия.

Bibliography

Stas', Igor'. Vozrozhdennye narody: natsional'noe grazhdanstvo indigennogo naseleniia Severa v pozdnem stalinizme // Ab Imperio. 2020. No. 3. Pp. 157–188.

Footnotes

1. Игорь Стась. Возрожденные народы: национальное гражданство индигенного населения Севера в позднем сталинизме // Ab Imperio. 2020. № 3. C. 157-188.

...

pdf

Share