In lieu of an abstract, here is a brief excerpt of the content:

  • От редакцииФуко и Трамп, "Слова и вещи" и непредвиденные последствия

"Люди знают, что они делают; часто они знают, почему они делают то, что делают; но чего они не знают, так это того, что делается в результате того, что они делают".

Приписывается Мишелю Фуко Хьюбертом Дрейфусом и Полом Рабиновым.1

Преломление света при переходе из одной среды в другую является наглядной метафорой того, как меняется направление человеческих действий при прохождении через разные слои сложносоставных обществ, особенно в имперской ситуации некоординированного разнообразия. В этом смысле империя – контекстообразующая категория: каждое из включенных в нее отдельных социальных пространств-сред, в соответствии с собственной перспективой, приписывает иной смысл одному и тому же факту или действию.2 Поэтому в итоге "вещи" (материальный результат действий) так мало напоминают "слова", которыми они предусматривались и описывались. [End Page 18]

Так, формирование многополярного мира в глобальном контексте происходит совсем не так, как ожидали многие приверженцы этой концепции: бывшие супердержавы великодушно принимают в свой элитный клуб достойных претендентов, зарекомендовавших себя ответственной политикой и высокими экономическими показателями. Реальная многополярность возникает из вакуума, образовавшегося в результате упадка бывших супердержав, по крайней мере, обладавших глобальным видением ситуации (пусть и в версиях, противоречащих друг другу), или их добровольного отказа от этой миссии. На уровне отдельных стран разоблачение Мишелем Фуко и его последователями скрытой дискурсивной власти интеллектуалов и экспертов также привело к нежелательным последствиям. Экспертное знание и науку теперь полностью отметают как узурпирующих власть, принадлежащую по праву одним лишь политикам, так что Дональд Трамп лишь выступает в роли наиболее красноречивого выразителя этого ширящегося общественного консенсуса. (В России же наука и эксперты давно уже превратились в обслугу авторитарного режима.) Ближе к нашей профессии, конец истории, провозглашенный Фрэнсисом Фукуямой, обернулся упадком исторического мышления как способности переживать четвертое измерение физического мира – время. История как автономное пространство, пусть даже существующее лишь в нашем воображении, свернулась в двухмерную проекцию разнообразных событий прошлого на презентистскую плоскость современных моральных и политических суждений. Прошлое потеряло свою автономию, а старый позитивистский принцип историзма – смысл. Оруэлловская пластичность прошлого, подверженного радикальному переписыванию всякий раз, когда этого требует современная политическая обстановка, раньше рассматривалась как фундаментальная характеристика тоталитарных режимов. Теперь той же пластичности прошлого ожидают и демократические общества.

Безусловно, любая критика прежнего статус-кво совершенно легитимна и целесообразна. Концептуальная деконструкция вообще является центральным элементом модерности, которую столетие назад Макс Вебер описал при помощи известной формулы "расколдовывание мира" (изначально применявшейся преимущественно к сфере религии и потому обычно обсуждаемой в этом контексте).3 И дело не в том, что "расколдовывание" должно компенсироваться сознательным или [End Page 19] От редакции бессознательным новым "заколдовыванием".4 Принципиально важно другое: "вещи", деконструированные и рационализированные при помощи "слов", должны быть заново рационально собраны в новые, тщательно продуманные "вещи", более справедливые и инклюзивные. Эта необходимая работа до сих пор не была проведена в полной мере или даже осознана как неотложная задача. Так, критика экспертов как политической силы не привела к институционализации знания в виде элемента современной демократии с ее системой сдержек и противовесов, своего рода "пятой ветви власти". Без формализации статуса публичных дискурсов, демонстрация их политической роли привела лишь к единодушной дискредитации их основной платформы – "мейнстримных СМИ" – со стороны как правых, так и левых. В итоге дискурсы сохраняют свою неконтролируемую политическую роль, только теперь непропорционально большое влияние получили прежде маргинальные дискурсы, главным образом, в формате теорий заговора. Деконструкция сводится к замене "порядка вещей" "порядком слов" – что очень далеко от подлинно революционного конструктивистского императива одиннадцатого тезиса о Фейербахе.

Более того, доминирующий сегодня тип социального мышления воспринимает пространство слов как совершенно прозрачную среду. В особенности в сфере массовой политики ожидается, что семантика понятий остается неизменной независимо от локального контекста и одно понятие всегда можно четко отделить от другого. С этой точки зрения акт критической деконструкции ("расколдовывание") сложной реальности сводится преимущественно к рационализации репрезентации этой реальности, т.е. ее описанию в максимально упрощенном и непротиворечивом виде. В результате происходит двойное "сплющивание" многомерных неупорядоченных "вещей" в порядок хорошо организованных "слов", что и объясняет наблюдаемую неспособность подобной деконструкции достичь ожидаемой цели. Практические последствия этих интеллектуальных усилий неизбежно оказываются "непреднамеренными", поскольку ментальные карты слабо отражают практический ландшафт "вещей".

Историческая наука не существует в изоляции от политической повестки дня, даже если ею заниматься как "искусством ради искусства". Изучение и преподавание истории с самого начала предполагало "извлечение уроков", поиск или низвержение моральных авторитетов, и [End Page 20] в этом смысле историография, конечно, подлежит критической деконструкции общественным мнением. Но даже архаическое моралистическое историописание подразумевало также и осознание колоссальной протяженности времени, подобно тому, как путешественник восторженно обозревает бесконечность морской глади или монументальность горной цепи. Историческое мышление предполагает диалектическое совмещение постоянной переоценки прошлого в процессе его присвоения и одновременного отчуждения прошлого как подлинно "чужой страны" (Л. П. Хартли). Именно это понимание несокращаемой исторической дистанции как физической материальности времени отсутствует в нынешних дискуссиях о памятниках в США, глорификации ОУН в Украине, или культе "Великой отечественной войны" в России: "сплющенный" порядок новых слов подменяет собой непримиримый беспорядок изначальных "вещей".

Подобно прочим примерам деконструкции, которые упускают ее практический аспект, оставаясь в сфере "слов", политически мотивированная критика прошлого, как правило, не достигает поставленных целей и чревата непредвиденными последствиями. Практический аспект исторической деконструкции не сводится к вычищению из учебников определенных имен и событий с заменой их на другие (хотя и это может быть продуктивно в некоторых случаях особо искаженного изображения прошлого). Достаточно вспомнить опыт советской историографии двадцатого века, доказавший крайнюю непрактичность этого подхода в долгосрочной перспективе. Не является практическим решением и поиск "полезного прошлого" (термин, предложенный Ван Вик Бруксом в 1910-х годах), противоречащий самой идее деконструкции общепризнанного исторического канона.5 Сформулированная же недавно на этой основе программа отыскания "жизнепригодного прошлого" (livable past) олицетворяет всю суть некорректного обращения с историей последних десятилетий.6 Прошлое в принципе не является "жизнепригодным" для сегодняшних людей, потому что никто не может вернуться в него и прожить его "правильно" в старых декорациях, а также потому, что сама идея исторического прогресса предполагает надежду на лучшее будущее (а не прошлое). В то же время, нельзя забывать о том, что в свое время это прошлое было вполне "жизнепригодным", а его проблемы, кажущиеся столь критическими с сегодняшней точки зрения, зачастую были [End Page 21] результатом тогдашних попыток исправить некие прежние недостатки в иных областях. В этом отношении прошлое мало отличается от нашей современности: очень многие вещи кажутся нам сегодня негодными и требующими исправления, но редко когда общественное устройство в целом признается большинством современников совершенно непоправимым; такие моменты называют революцией. Но даже масштабные революционные деконструкции и разрушение существующего социального порядка не получают всеобщего безусловного одобрения следующими поколениями и все равно подвергаются жесткой критике, будь то Великая французская революция, Октябрьская революция или, в последнее время, Американская революция. Так что "жизнепригодным" с точки зрения будущих стандартов прошлое сделать невозможно, даже если начать эту работу заранее, устраняя все, что кажется неподходящим с современной точки зрения.

Деконструкция à la Фуко социальной реальности, исторической и современной, оставаясь незавершенной, неизбежно ведет к трампистскому нигилизму по отношению к социальным институтам как таковым. Следуя почтенной французской традиции политических афоризмов, уже в 1840 г. было объявлено: "собственность – это кража".7 Так что позднейшие декларации о том, что знание – это власть (буквально средство осуществления политической гегемонии), а социальная и психическая норма, по сути, – заговор невидимых экспертов или управленитета (разве что еще не "тайного государства" – the deep state), уже не воспринимались как парадоксальные. В контексте академического анализа эти выводы Фуко выполняют важную и продуктивную функцию, но поколения студентов и сотни политиканствующих профессоров вынесли поверхностное прочтение этих тезисов из университетских аудиторий в массовую публичную сферу, где они превратились в подпитку циничного недоверия к механизмам социальной интеграции. Наглядным примером использования социальной деконструкции в интересах авторитарного олигархического режима служит российская интеллектуальная традиция, наиболее заметным представителем которой выступает Александр Дугин.8 В контексте национального государства, [End Page 22] а тем более нациецентричной эпистемы, незавершенная работа по социальной деконструкции гарантированно ведет к групповщине и расколу. Ширящееся недоверие к механизмам социальной интеграции и координации делает политику идентичности единственной внушающей доверие формой социальной солидарности. Средство временного единения в ситуации кризиса и социальной дезинтеграции на основе какого-то одного эссенциализированного признака – расы, гендера, класса, языка, городского квартала или возраста – политика идентичности нормализируется как основа регулярного социального порядка. Как и в случае любой групповщины, единственной альтернативой однопартийному государству является формализованная соревновательная многопартийная демократия, предполагающая, что в рамках избирательного цикла одни партии берут верх над другими, – но, очевидно, что совсем не так представляют себе идеальный социальный порядок сторонники политики идентичности.

Когда ставки столь высоки, на профессиональных историках лежит ответственность продумывать практический результат проводимой ими критической деконструкции прошлого или, по крайней мере, избегать в своем анализе редукционизма и сплющивания многомерных "вещей" в гладкие слова. Первая задача предполагает способность помыслить новое инклюзивное сообщество, построенное на принципах, исключающих воспроизводство старых недостатков, – этой теме будет посвящен журнальный номер 4/2020 в рамках годовой программы "Встреча постимперской и постколониальной парадигм: новые формы группности в исторической перспективе". Вторая задача является центральной для настоящего номера 2/2020 "'Мы, народ': 'нация' между племенем и республикой".

Номер открывает рубрика "Методология и Теория", в которой проблема повышения аккуратности исторической реконструкции прошлого обсуждается на примере интеграции экономической историей подхода новой имперской истории. Общий обзор этой исследовательской программы представлен в редакционном эссе "Язык экономики в имперской ситуации", написанном по итогам конференции "Империя и торговля: производительность, экономический обмен и различия в Евразии", организованной совместно журналом Ab Imperio и Тюменским государственным университетом. Четверо участников конференции также поделились своими мыслями о проблеме в контексте собственных исследовательских проектов – их эссе, как и программа конференции, публикуются в этой рубрике номера. Будучи, вероятно, [End Page 23] самой материально-ориентированной отраслью исторических исследований, экономическая история, парадоксальным образом, особенно склонна ограничивать богатое разнообразие "вещей" нормативным порядком "слов" и цифр. Авторы методологической рубрики предлагают свой взгляд на то, как проблематика экономической истории может продуктивно взаимодействовать с новой имперской историей как модусом аналитической деконструкции реальности, предполагающей ее дальнейшую сборку в сложную объяснительную модель.

Статьи в рубрике "История" раскрывают динамическую природу сообщества, которое можно продуктивно анализировать как "нацию". Такое сообщество поддерживает неустойчивое равновесие благодаря постоянной внутренней коммуникации и уточнению вырабатываемой по ходу дела картины мира. Равновесие это может нарушиться в любой момент в случае неспособности интегрировать некое альтернативное видение сообщества или окружающего мира в гегемонный нарратив коллективного самовосприятия и саморепрезентации. Так, статья Геннадия и Ольги Казакевич показывает, как украинское национальное движение формировалось во второй половине XIX в. в значительной степени под влиянием примеров Ирландии, а позднее и Финляндии. Идентификация родственных сценариев национальной мобилизации и их специфическая интерпретация украинскими интеллектуалами создавали нормативный ориентир для подражания. То, что само ирландское общественное мнение 1840-х годов ассоциировало себя с поляками и идентифицировало "украинские орды" с "Московией", не имело значения. Конструируя ирландцев как "своего Чужого", украинское сообщество структурировало себя как нацию.

Обращаясь к изучению российской имперской армии периода Первой мировой войны, Константин Тарасов проблематизирует нормативную модель Юджина Вебера (Eugene Weber), согласно которой национальная мобилизация обеспечивается при помощи стандартизированного образования и всеобщей воинской повинности. Дезинтеграцию армии в 1917 г. и последующий военный коллапс на фронте можно рассматривать как провал проекта создания российской политической нации, несмотря на массовую социализацию мужского населения страны в армии. Тарасов считает, что школа и армия сыграли роль, отводимую им Вебером, но с непредвиденными последствиями. Отсутствие в позднеимперской России действительно всеобщего стандартизированного образования способствовало формированию полуизолированных сообществ солидарности, в то время как массовый [End Page 24] призыв на службу и опыт войны спровоцировали широкую политическую мобилизацию 1917 года. Вместо создания единой инклюзивной имперской политической нации, революция ускорила кристаллизацию нескольких полуизолированных и эксклюзивных политических наций. Верх одержали разнообразные версии местного патриотического гражданства, раздирающие армию и общество на части.

В рубрике "Новейшие мифологии" Сергей Сергеев и Светлана Кузьмина рассматривают научную фантастику Ивана Ефремова как ключ к загадке появления принципиально нового типа социального воображения после смерти Сталина. Десятилетия массового террора, жесткая цензура и Железный занавес должны были превратить советскую интеллектуальную сферу в пересохшую пустыню, изолированную даже от отечественной дореволюционной традиции. Однако уже в 1960-х гг. представители советской культуры были способны участвовать на равных в международной сфере современного искусства, а академик Андрей Сахаров внес оригинальный вклад в международную дискуссию о перспективах конвергенции противостоящих политических систем.9 Любопытно, что сам Сахаров признавался в поверхности и фрагментарности своих знаний о состоянии зарубежного обществоведения и дискуссиях о конвергенции, инициированных Питиримом Сорокиным (который в 1960 г. заявил о будущем "объединенном Интегрированном – социальном, культурном и личностном – порядке человеческой вселенной").10 Сахаров полагался преимущественно на советские интеллектуальные источники, среди которых, по-видимому, были и романы Ефремова. Ефремову была близка значительная часть дореволюционного культурного багажа Сорокина, который Ефремов дополнял интересом к теософии и идеям New Age. Сергеев и Кузьмина показывают, как Ефремов заполнял посттоталитарную культурную пустоту, перебирая одну за другой доступные ему культурные традиции и синтезируя связное видение идеального общества. Ни тоталитарная, ни либеральная, его версия "интегрированной вселенной" была определенно советской, с прививкой духовного гуманизма. Локализованная в коммунистическом грядущем, эта картина мира воспринималась Ефремовым как "свой Чужой" советской нации, формулирующий для нее нормативные ценности. [End Page 25]

Отсутствие подобного готового социального идеала в период распада СССР затрудняло формулирование последовательного образа национального сообщества во многих постсоветских государствах. Номинально, бывшие советские республики превратились в суверенные национальные государства, но формальный национальный статус оказался недостаточным для обеспечения социальной сплоченности. Публикуемая в рубрике "Социология, антропология, политология" статья Людмилы Новиковой посвящена попыткам десоветизировать названия улиц в Архангельске в 1990-е годы. Идеологически задача не вызывала возражений, ее облегчал и сильный местный патриотизм. Однако этого оказалось недостаточно, чтобы компенсировать отсутствие консенсуса относительно списка национальных политических и культурных символов, которые с начала ХХ века служили главным источником названий общественных пространств. В результате, за немногими исключениями, на карте Архангельска сохранилось большинство советских наименований.

Рубрика "Историография" отражает новейший этап размышлений о национальной группности. Анна Возьная, Денис Шаталов, Владимир Маслийчук и Светлана Потапенко делятся мыслями по поводу недавней книги Владимира Склокина, посвященной инкорпорированию Слободской Украины в Российскую империю при Екатерине II. Этот северо-восточный район Украины некогда был частью "Дикого поля", являвшегося объектом целенаправленной колонизации со стороны Московии и привлекавшего переселенцев со всего региона, включая территорию Гетманщины. Этот, казалось бы, частный и сугубо академический сюжет приобрел особое, политически болезненное значение после агрессии России против Украины в 2014 г. под предлогом возвращения "национальных русских" земель. В сложившемся политическом контексте обсуждение интеграции региона в состав Российской империи и концептуализация категорий нации и империи напоминает прогулки по минному полю. Полностью осознавая политическое значение своего исследования, Склокин отвергает влиятельный и политкорректный исторический нарратив и предлагает вместо него нюансированную и динамичную картину событий. Он рассказывает историю гибридных идентичностей и непредвиденных последствий, идеалов и рационального расчета, которые в имперской ситуации порождали неожиданные результаты. Это история установления политической гегемонии и сопротивления ей, при этом тщательно деконструирующая действующие силы конфликта. Склокин представляет идеологию [End Page 26] Просвещения как фактор, одновременно вдохновлявший имперскую политику и формировавший основу для воображения будущего украинского национального сообщества.

Не менее значима реакция на книгу украинских коллег Склокина, которые ведут обсуждение в парадигме, заданной автором, не обращая внимания на политически подрывной потенциал его подхода. Очевидно, что исследование Склокина и историографический разговор о нем играют роль синтеза, завершающего аналитический цикл, начатый деконструкцией национальной исторической мифологии. Недостаточно просто указать на то, что в XVIII веке не существовало модерной украинской нации, а российский имперский режим в это время не преследовал цели колониального порабощения Украины. Последовательная, не фрагментарная и не избирательная историческая деконструкция невозможна без последующей реконструкции всего исторического горизонта, на новых принципах – что, собственно, и является задачей новой имперской истории. В этой постдеконструктивистской перспективе имперское принуждение и протесты казаков против окончательного поглощения империей сохраняют свое отчетливое политическое значение, но переосмысливается сам конфликт. Вместо упоминания "украинской нации", а также "русской нации" и империи в качестве единой самостоятельной силы, историческая сцена описывается при помощи двух уровней исторических действующих лиц. Один уровень формируется историческими категориями изучаемого периода, второй – современными аналитическими категориями, и эти два принципа группировки не совпадают между собой. Напротив, динамическое напряжение между двумя уровнями описания реальности признает и позволяет отразить автономную физическую материальность исторической дистанции, тем самым предотвращая произвольное смешение прошлого и настоящего. Эта двойная перспектива восстанавливает субъектность многочисленных исторических акторов, бывших не только жертвами обстоятельств, но и инициаторами перемен. В этой перспективе становится видно, что сама Российская империя была сформирована украинцами в не меньшей степени, чем петербургской элитой. Просвещение, порядком дискредитированное поколениями "деконструкторов", питало имперское стремление рационализировать и доминировать, но также продвигало ценности интеллектуальной свободы и культурной креативности. Подобное комплексное понимание прошлого как тщательно демаркированного от настоящего трудно эксплуатировать во имя политических целей: оно ничего не говорит о [End Page 27] жизнеспособности современной украинской нации и неприкосновенности государственной территории, каковы бы ни оказались исторические корни Слободской Украины или Новороссии. Чем автономнее прошлое, тем менее "жизнепригодно" оно в настоящем, не имея права голоса в вопросах, регулируемых современными международными соглашениями и правом.

Общество, способное принять такую культуру политического мышления, оказывается вне власти национализма ХХ века – основанного на группистской онтологии, созвучной политике идентичности, с ее игнорированием трансформирующего воздействия социальных контактов и культурного диалога на сложившиеся было сообщества. Признание автономии прошлого и несокращаемой исторической дистанции заставляет считаться с личным выбором как самостоятельным историческим фактором и подчеркивает реальную силу субъектности, независимо от последующих моральных и политических оценок. Такой тип социального воображения и создает по-настоящему постимперское и постколониальное общество. Вопрос в том, насколько современные ученые готовы к пересмотру знакомых слов в свете нового положения вещей. [End Page 28]

Footnotes

1. Hubert L. Dreyfus and Paul Rabinow. Beyond Structuralism and Hermeneutics. 2nd ed. Chicago, 1983. P. 187.

2. Alexander Semyonov. Empire as a Context Setting Category // Ab Imperio. 2008. No. 1. Pp. 193-204.

3. Введенной в лекции "Наука как призвание и профессия" (1918) и более развернуто в "Социологии религии" (1920), из-за чего это понятие и связывают обычно с религиозной сферой.

4. См. Joshua Landy, Michael T. Saler (Eds.). The Re-Enchantment of the World: Secular Magic in a Rational Age. Stanford, 2009.

5. Van Wyck Brooks. On Creating a Usable Past // The Dial. 1918. Vol. LXIV. No. 764. P. 337.

6. Например: Joanna Nizynska and Kristin Kopp (Eds.). Germany, Poland and Postmemorial Relations: In Search of a Livable Past. New York, 2012.

7. Pierre-Joseph Proudhon. Qu'est-ce que la propriété? Paris, 1873. P. 13.

8. Марк Липовецкий. Псевдоморфоза: Реакционный постмодернизм как проблема // НЛО. 2018. № 3. С. 223-245. О специфическом прочтении "Ориентализма" Э. Саида в России как индульгенции от российского имперского наследия см. Владимир Бобровников. Почему мы маргиналы? Заметки на полях русского перевода "Ориентализма" Эдварда Саида // Ab Imperio. 2008. № 2. С. 325-344.

9. А. Д. Сахаров. Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе. Франкфурт-на-Майне, 1968.

10. Pitirim A. Sorokin. Mutual Convergence of the United States and the USSR to the Mixed Sociocultural Type // International Journal of Comparative Sociology. 1960. Vol. 1. No. 2. P. 144.

...

pdf

Share