In lieu of an abstract, here is a brief excerpt of the content:

Reviewed by:
  • После Сталина: позднесоветская субъективность (1953–1985) / Под ред by А. Пинского
  • Александр Фокин (bio)
После Сталина: позднесоветская субъективность (1953–1985) / Под ред. А. Пинского. Санкт-Петербург: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2018. 454 с. Список литературы по изучению субъективности в Советском Союзе. ISBN: 978-5-94380-242-3.

Концепция советской субъективности (субъектности) в русскоязычной исторической среде имеет сложную историю. Возникнув в 1995 г. в работе Стивена Коткина "Magnetic Mountain: Stalinism as a Civilization", идея прочно утвердилась в зарубежной историографии и стала одной из наиболее продуктивных теорий в рамках изучения советской истории последнего времени, но при этом в русскоязычной историографии оказалась практически незамеченной. Несмотря на определенные усилия, направленные на знакомство российского читателя с концепцией советской субъективности,1 нельзя сказать, что она получила [End Page 302] широкое распространение среди отечественных исследователей. Многие историки СССР взяли на вооружение отдельные внешние ее элементы, например термин "говорить по-большевистски", но без восприятия модели в целогом. В значительной степени это связано с тем, что базовые работы, в которых концептуализировалась идея советской субъективности, не переводились на русский язык; это становилось серьезным препятствием для широкого распространения данной идеи. Кроме того, мешал и позитивистский настрой значительного числа историков в России, ориентирующихся на работу в архивах и склонных относиться с недоверием к идеям, связанных с теориями Мишеля Фуко. В этом отношении ситуация может измениться в ближайшем будущем, поскольку на русском языке появились две книги, посвященные вопросу изучения советской субъективности. В 2017 г. в издательстве НЛО вышел перевод книги Йохана Хелльбека "Революция от первого лица: дневники сталинской эпохи", а в 2018 г. был опубликован рецензируемый сборник "После Сталина: позднесоветская субъективность (1953–1985)".

Писать рецензию на монографию Йохана Хелльбека не имеет особого смысла, поскольку за последнее десятилетие вышло множество статей на разных языках, в которых обсуждались и разбирались принципы работы автора с эго-документами. Однако несколько замечаний по поводу его книги необходимы для продуктивного обсуждения рецензируемого сборника статей. Прежде всего, нужно иметь в виду, что вышедшая на русском языке книга Хелльбека не является на самом деле новинкой–ее английский оригинал был опубликован еще в 2006 г. и с тех пор продолжается ее активное обсуждение. Таким образом, если начинать обсуждение проблемы советской субъективности в русскоязычном академическом контексте, отталкиваясь от книги Хелльбека, то оказываются проигнорированными почти полтора десятилетия последующего осмысления темы. Отсутствие же консенсуса в понимании основных принципов теории приводит к тому, что сама концепция субъективности оказывается формальной рамкой, допускающей наполнение самым разным содержанием. Необязательность этой рамки позволяет наполнять ее самым разным содержанием и использовать для стилистического оформления исследования с целью увеличить его социальную капитализацию.

С одной стороны, сборник "После Сталина: позднесоветская субъективность (1953–1985)" [End Page 303] должен был решить эту проблему, создав определенную базу для современного обсуждения феномена советской субъективности на русском языке, с учетом уже имеющейся западной литературы. С другой стороны, сборник продемонстрировал, что даже среди авторов, которые были знакомы с работами Коткина, Халфина и Хелльбека в оригинале, нет единого понимания того, что скрывается за понятием "советская субъективность". Собственно, это отмечает и редактор сборника Анатолий Пинский в предисловии. Он выделяет три значения понятия субъективности: 1) процесс, в ходе которого властный дискурс создавал для граждан поле возможности и тем самым формировал их идентичность (при этом надо учитывать, что такой подход предполагает децентрализацию человеческого "я", то есть люди воспринимаются как производные от дискурса, своеобразные художественные персонажи); 2) стремление к понимаю себя как субъекта собственной жизни, а не как объекта высшей воли; 3) понимание того, как человек думает и воспринимает мир и видит свое место среди других (С. 11-14). При этом отдельные авторы сборника выбирают то определение субъективности, которое им кажется более удобным. Таким образом, с самого начала предполагается довольно широкая методологическая вариативность. Составитель сборника и не предполагает найти некий общий знаменатель, намереваясь, скорее, показать широкий спектр возможностей использования концепции субъективности применительно к позднесоветскому периоду. Этот подход находит отражение и в структуре сборника, который разделен на две части. В первой рассматриваются практики, получившие широкое распространение в советском обществе, во второй–более маргинальные проявления субъективности.

Предисловие Анатолия Пинского играет важную роль в сборнике, формируя контекст, без которого сложно понять конкретные исследования. При этом предисловие–вовсе не краткая аннотация книги для тех, кто не хочет тратить время на чтение всего сборника. По сути, это самостоятельная статья, опирающаяся на огромный историографический пласт. Автор собрал информацию об огромном количестве исследований, посвященных послесталинскому периоду. Внимательный читатель может долго блуждать в позднесоветской "вавилонской библиотеке", реконструированной Пинским. Теперь любого начинающего историка, занимающегося темой, связанной с поздним СССР, в первую очередь следует [End Page 304] отсылать к библиографической карте, составленной Пинским в предисловии к сборнику, а уже состоявшиеся историки наверняка найдут там для себя несколько интересных неизвестных работ.

Переходя к основному содержанию сборника, позволю себе не следовать строго оглавлению, а начать с еще одного текста Анатолия Пинского–"Дневниковая форма и субъективность в хрущевскую эпоху". В этой главе автор ставит важные методологические вопросы изучения советской субъективности. В частности, Пинский считает неверным синонимичное использование понятий "субъект" и "я". Изучение субъективности не претендует на охват всего внутреннего мира человека. Продолжая традицию изучения советской субъективности через анализ дневников, Пинский обращается к дневникам хрущевского периода. В центре его внимания оказываются дневники писателей, что позволяет попутно поднять тему трансформации жанров советской литературы. По мнению автора, в послесталинский период роман как жанр утрачивает свое господствующее положение и на первый план выходит малая форма (рассказы, новеллы), тесно связанная с дневниковой стилистикой, что, в свою очередь, оказывает влияние на формирование новой субъективности. Дневниковая форма позволяла писателям переносить акцент повествования на конкретные обстоятельства и тем самым предлагала эмпирический подход к осмыслению советской действительности. Для описания этого явления Пинский вводит термин "эмпирический императив". В целом и фактический материал, который автор использует в статье, и его методологические размышления кажутся весьма продуктивными для осмысления хрущевского времени. В то же время, концепция Пинского вызывает вопросы, прежде всего, касающиеся универсальности идеи советской субъектности. Так, автор пишет: "Любой советский человек послесталинской эпохи считал своей обязанностью дотошно и критично исследовать советскую жизнь в эмпирическом ключе" (С. 149). Убежденность автора в гомогенности советского общества является удобной гипотезой для аналитических построений, однако представляется необоснованным упрощением. Существовала ли единая советская субъективность, или следует говорить о разных субъективностях? Как и Хелльбек, Пинский изучает советскую субъективность через анализ дневников, но проявляется ли субъективность в других типах источников–и какая именно?

Илья Кукулин в главе "Набор очков для изумленного взгляда: [End Page 305] конкурирующие образы 'советского человека за границей' в литературе оттепели" обращается к путевым дневникам советских писателей. Хотя типологически источники, которые используют Пинский и Кукулин, близки (это автобиографические тексты), работают с ними авторы по-разному. Соответственно, отличаются их представления о субъективности. Для Кукулина сама идея субъективности является, скорее, очень широкой рамкой для серьезного литературоведческого анализа. Могут ли поэты и писатели, оказавшиеся в весьма нетипичной для советского опыта ситуации поездки за границу, быть объектом изучения советской субъективности или стоит говорить об ее особом варианте? Он рассматривает советские травелоги как способ саморегуляции советского наблюдателя, который попадает во "враждебное" окружение. Путевые дневники и написанные на их основе произведения играли роль защитных очков, с помощью которых человек мог расширить свой опыт, сохраняя лояльность советской системе. Кукулин считает, что задача создания в подцензурной литературе универсалистского субъекта не имела решения.

Тему взаимодействия СССР и Запада продолжает Алексей Голубев в главе "Западный наблюдатель и западный взгляд в аффективном менеджменте советской субъективности". Если, по мнению Кукулина, советская субъективность должна была защищать от западного влияния, то Голубев подчеркивает важность западного "иного" в формировании субъективности в СССР. Методологически работа Голубева ближе всего к взглядам Пинского, поскольку и тот и другой отталкиваются от идей Мишеля Фуко и анализируют практики самодисциплины. В условиях ослабления контроля со стороны власти в послесталинский период, человек сам должен был выполнять регулирующие функции и определять, что считать подлинно советским по отношению к Западу. Важным элементом этого процесса является чувство стыда, которое испытывали советские граждане. Этот тезис подкрепляется автором рядом удачных примеров из источников. При этом возникает вопрос о соотношении внутреннего и внешнего взгляда при формировании советской субъективности. Например, является ли гордость за успехи советской системы противоположностью стыду или это отдельный эмоциональный режим? Был ли "западный взгляд" универсальным и настолько всепроникающим, что охватывал и стиляг из Москвы, и доярок из далекого села? [End Page 306]

Синтия Хупер в главе "'Новому советскому человеку' случается ошибаться: вместо героических фигур–обыкновенные граждане, неуверенно ищущие счастье" исходит из другого понимания субъективности–как более широкой рамки, которая позволяет говорить о чувствах и морали советского человека. По ее мнению, в позднесоветский период сменились способы воздействия на население и вместо откровенной политизации сталинской эпохи стали использоваться более мягкие формы, включая такие фильмы, как "Москва слезам не верит". В позднесоветском кинематографе автор видит параллели с американским опытом, когда создатели кинолент пропагандировали ценности не через прямое нравоучение, а через обращение к чувствам и личному опыту зрителя. Естественно, такой подход предполагал создание определенного типа лирического героя. Например, Семен Семенович Горбунков из "Бриллиантовой руки" является правильным советским гражданином (он награжден путевкой за границу и помогает органам ловить преступников), но при этом наивен и нелеп. Анализ позднесоветских кинофильмов проведен Синтией Хупер весьма убедительно, но, как и в случае с любым анализом художественного текста, возникает вопрос, насколько правомерно распространять сделанные выводы на общество? В какой мере население интериоризировало модели, транслировавшиеся с экрана? Особенно остро этот вопрос стоит применительно к понятию субъективности, поскольку советские фильмы проходили через серьезный цензурный контроль. Не говорят ли они больше о нормативной морали, которую хотела бы распространить власть, чем о реальной субъективности, присущей советским зрителям?

Михаил Рожанский также обращается к советскому кинематографу, но более раннего периода. В главе "Испытание Сибирью: настоящий человек на великих стройках и в фильмах 1959 года" он обращает внимание на то, что в один год выходит сразу десять фильмов, действие которых происходит в Сибири. По мнению автора, Сибирь для послесталинского общества становится не местом ссылки, а местом поиска искренности и подлинного смысла жизни. Такой интерес к Сибири может быть сопоставлен с оформлением "сурового стиля" советского искусства, главными героями которого были геологи и строители. По сути, в Сибири человек находит себя, но это "я" является "новым советским человеком". При этом герой фильмов–обычный человек, который не стремится к подвигу, [End Page 307] а реализует себя в повседневности. Сибирь превращается во фронтир будущего. Впрочем, автор сам обращает внимание на уникальность 1959 года, поскольку в остальное время тема Сибири в советском кино появлялась лишь эпизодически. Таким образом, возникает парадокс: можно ли изучать советский опыт на заведомо исключительном материале? Советская субъектность, рассматриваемая автором, существует только на экране и только в очень короткий промежуток времени, а что происходит с ней до и после 1959 года–остается буквально за кадром.

Мария Майофис в главе "Советские мейстерзингеры: движение детских хоровых студий в СССР (1958–1980-е)" рассматривает создание и функционирование системы детских хоров как один из механизмов формирования советской субъектности. Как и Хупер, Майофис использует этот термин в качестве широкой рамки для обозначения особого советского опыта. Детские хоровые студии помогали усвоить дисциплинарные практики, солидарность с коллективом и канон национальной культуры. Создание хоровых студий Майофис вписывает в тенденцию отказа от насильственных практик в послесталинский период. Как пишет автор, "новый советский субъект, выходящий из стен детских хоровых студий, должен был быть максимально дисциплинированным, ответственным, эстетически развитым, легко приспосабливающимся к работе в любом коллективе и при этом всегда находящим ресурсы для энтузиастического восприятия собственной работы" (С. 101). Тема, выбранная Майофис, весьма интересна, и казус хоровых студий ею раскрывается весьма продуктивно. При этом возникает вопрос о различии между сталинской и послесталинской моделью субъективности, поскольку перечисленные качества были вписаны в сталинскую модель личности и сама практика создания хоровых студий уходит корнями в 1930-е гг. И конечно, важен вопрос о степени эффективности работы хоровых студий: можно ли определить качество формирования советского субъекта этой институцией, особенно если учесть, что она была не единственной в процессе советской социализации?

Во второй части сборника авторы в большей степени сосредоточены на конкретных сюжетах, что сближает их с историей повседневности и микроисторией. Олег Лейбович в главе "Работники карательного аппарата в Молотовской области: генезис приватной субъектности (1953–1956)" демонстрирует превосходную работу [End Page 308] с фактическим материалом. На основе архивных материалов автор рассматривает ментальные и поведенческие сдвиги в довольно замкнутой среде работников карательных органов. По мнению Лейбовича, формирование советского "я" должно было привести к слиянию с массой, коллективом. Параллельно с официальной концепцией субъективности функционировала и приватная. В начале послесталинского периода возникает конфликт между коллективистской и индивидуальной стратегией идентификации. Лейбович отмечает, что архаичные и патриархальные установки выходцев из крестьянской среды продолжали воспроизводиться и во время службы в органах, усиливаясь и дополняясь свойственным им милитаризмом. Все это служило серьезным препятствием для формирования в этой среде самостоятельного субъекта.

Если Олег Лейбович обращается к ранней оттепели, то Дарья Бочарникова, наоборот, исследует конец хрущевского времени в главе "Место личности в коммунистическом обществе: разработки группы НЭР на излете политической оттепели". В центре исследования оказывается архитектурная группа "Новый элемент расселения" (НЭР). Интересен подход автора к проблематике субъективности: если традиционно историки используют источники личного происхождения, то Бочарникова обращает внимание на то, как субъективность отражалась в проектах НЭР по организации поселений. Архитектурные планы формировали властные иерархии, предполагая трансформацию жизненного пространства и воспитание человека сверху. Несмотря на то, что во время оттепели интеллектуалы искали пути эмансипации человека по сравнению с предыдущим периодом, выйти за рамки дисциплинарных практик у них не получалось. Зачастую эти практики в большей степени были связаны с действиями самого субъекта, воспроизводившего их.

Тему архитектуры продолжает Сюзан Рейд в главе "Как обживались в позднесоветской модерности". Одним из самых масштабных проектов хрущевского периода было массовое жилищное строительство, которое создавало личные пространства для граждан. Автор обращается к анализу Современного Стиля, призванного создать новое пространство для жизни, включавшее как планировку квартир, так и обстановку внутри. Приверженцы Современного Стиля исходили из установки о том, что советский человек является продвинутым потребителем с развитыми эстетическим запросами. Рейд использует не только материалы [End Page 309] 1960-х гг., но и обширный комплекс интервью с жителями советских квартир. Ее интересовало, насколько опыт жизни в советском жизненном пространстве может быть определен как модерный и каким образом он формировал субъективность. Государство, создавая модерную материальную среду, старалось сформировать и "нового советского человека". Часть граждан оказалась способна усвоить нормативные модели, но другая часть игнорировала идеологические установки. Поэтому в позднесоветский период происходило лавирование между старым и новым бытом.

Стремление к эмансипации периода оттепели отражено и в статье Беллы Остромоуховой "Борец с мещанством, бунтарь и весельчак: студенческие эстрадные коллективы 1950–1960-х годов и субъективация схем поведения 'советского молодого человека'". Обращаясь к любительскому театру, автор видит в нем идейную оппозицию театру профессиональному. Стремление молодых людей к искренности и подлинности противопоставлялось фальши и лукавству предыдущего поколения. На сцене актеры-любители стремились воплотить образ "настоящего" советского человека, в котором проявлялось их понимание субъективности. Остромоухова делает интересное наблюдение: понимание субъективности имело ярко выраженную гендерную привязку, ибо воплощалось в мужских, а не в женских образах. Таким образом, женщина не могла в полной мере воплотить новую модель субъективности. В значительной степени внутри театральных кружков субъективность формировалась через совместный габитус, поскольку внутри коллективов происходил обмен практиками, которые ложились в основу субъективности в широком смысле.

Бенджамин Натанс в главе "Заговорившие рыбы: о мемуарах советских диссидентов" помещает в центр своего исследования людей, которые не только не усваивали нормативные советские стратегии субъективизации, но и создавали альтернативные. В мемуарах диссидентов Натанс выявляет особый тип субъективности, нацеленный на сопротивление. При этом для создания собственного "я" диссиденты были вынуждены использовать официальный советский дискурс как точку, от которой можно оттолкнуться. Важным моментом в данной статье является сравнение мемуаров диссидентов, написанных в период существования СССР и после распада Советского Союза. Автор приходит к выводу о существенном изменении автобиографических нарративов после 1991 г., что ставит вопрос [End Page 310] о возможности реконструкции диссидентской субъективности.

Применительно ко второй части книги следует отметить, что большинство авторов используют материал преимущественно 1950–1960-х гг., в то время как 1970-м уделяется мало внимания. Но главным дискуссионным моментом является обращение авторов к довольно узким сюжетам. Закономерно возникает вопрос: можно ли рассматривать полученные наблюдения как типичные или, наоборот, надо относиться к ним как к уникальным проявлениям? Авторы демонстрируют довольно разные подходы к субъективности, что оставляет открытым вопрос о том, можно ли вообще говорить о советской субъективности в единственном числе, или это зонтичный термин для описания широкого спектра практик власти и различных групп общества?

Возникающие вопросы являются закономерным результатом проведенной авторами и редактором работы, поскольку сборник не предлагает окончательных ответов и любой текст требует внимательного прочтения и анализа. Хотя авторам в большей степени удается раскрыть конкретные исторические сюжеты, чем создать целостную концепцию, книга, вне всяких сомнений, заслуживает внимания со стороны специалистов по советской истории. В определенной степени концепция советской субъективности напоминает "историю повседневности": трудно дать четкое определение этому понятию, однако оно помогает продуктивно решать прикладные исследовательские задачи. Многие авторы могли бы без особых проблем заменить слово "субъективность" в своих текстах на другой, близкий по смыслу термин, и их исследования не стали бы хуже. Субъективность пока что остается слишком широкой рамкой, создающей иллюзию концептуального единства исследований. [End Page 311]

Александр Фокин

Александр ФОКИН, к.и.н., доцент, кафедра отечественной истории, Тюменский государственный университет, Тюмень, Россия. aafokin@yandex.ru

Footnotes

1. Например, этой теме был посвящен специальный номер журнала Ab Imperio (№ 3 за 2002), включавший как научные исследования, так и интервью с Игалом Халфином и Йоханом Хельбеком, в которых артикулировался ряд важных положений предложенной ими теории.

...

pdf

Additional Information

ISSN
2164-9731
Print ISSN
2166-4072
Pages
pp. 302-311
Launched on MUSE
2019-12-17
Open Access
No
Back To Top

This website uses cookies to ensure you get the best experience on our website. Without cookies your experience may not be seamless.