In lieu of an abstract, here is a brief excerpt of the content:

  • От редакцииПроживая имперскую ситуацию вне империи

Этот номер Ab Imperio посвящен тому, как имперская ситуация воспринимается “изнутри” – рядовыми обывателями, политиками или обществоведами, пытающимися осмыслить окружающую их социальную реальность.

Особенно наглядно специфика несистематизированного разнообразия “имперской ситуации” проявляется в постимперском или доимперском обществе. Когда нерегулярность и многомерность разнообразия нельзя списать на влияние “архаических” институтов формально имперского режима, проблема справедливого и рационального обустройства выходит на передний край научной и политической мысли. Модерное социальное воображение классифицирует различия в универсальных категориях, упорядоченных в рамках единой логики: социальной, гендерной, этнической, религиозной, экономической, политической и т.п. То, что не удается однозначно вписать в одномерную четкую сетку категорий (например, несовпадение территории и этничности сообщества, которое пытаются концептуализировать как “нацию”), вызывает острый когнитивный диссонанс. Именно он, как правило, приводит к проявлению геноцидального потенциала модерности, о котором много писали со времен Теодора Адорно и Зигмунта [End Page 18] Баумана.1 Признание допустимости одновременного сосуществования нескольких режимов различий оказывается равносильным капитуляции перед “нерациональным”, “архаичным”, “стихийным”. В таких случаях даже самые мирные и некровожадные ученые в своих сугубо академических выводах требуют “окончательного разрешения” всякой неопределенности: каждый феномен должен целиком соответствовать наиболее подходящей ему категории, иначе он теряет право на существование.

Тематический форум “Политика и наука тела в имперской ситуации” в рубрике “История” включает статьи, исследующие попытки избежать соблазна модерного “окончательного решения” проблемы разнообразия путем выработки более совершенных и рациональных подходов к его осмыслению. Во всех рассматриваемых сюжетах главным “носителем” разнообразия оказывалась телесность – видимо, не случайно. Поддающиеся измерению и классификации физические характеристики тела создают иллюзию “естественности” и одномерности наблюдаемых различий. Однако, как выясняли герои публикуемых статей, тело вовсе не является самоочевидным объектом изучения – да и вообще пассивным объектом чужих проекций и обобщений.

Открывается форум исследованием Ирины Ролдугиной, формально относящимся к имперскому периоду российской истории – 1750-м гг., второму десятилетию царствования императрицы Елизаветы Петровны. Однако это еще не та Российская империя, в которой, в результате реформ Екатерины II, структурная имперская ситуация нашла выход и легитимацию в официальных институтах и законах. За исключением императорского титула правителя, по сути это еще доимперская Россия, которую Петр I пытался сконструировать по образцу северноевропейского королевства типа Швеции или Пруссии. Всего несколькими годами ранее Елизаветой была предпринята масштабная попытка искоренить ислам в Поволжье, изгнать всех иудеев из страны, циркулировал миф о “бироновщине” и засилье “немцев” при прошлых правителях. Поэтому совершенно естественной кажется реакция властей на обнаружение в июне 1750 г. в Санкт-Петербурге элитной сети “эскорт-услуг”, в которой были заняты, в основном, иностранки. Императрица приказала провести масштабную полицейскую операцию, всех задержанных подвергнуть публичной порке и выслать из страны. [End Page 19] Однако в ходе расследования, впервые задокументировавшего столь подробно и масштабно современные интимные отношения, отношение Елизаветы к обвиненным в “непотребстве” женщинам изменилось. За привычной телесностью “блуда” власти обнаружили новый – культурный и дискурсивный – феномен, который сегодня мы называем “сексуальностью”. Это открытие перевернуло традиционный социальный порядок и заставило искать нестандартные решения.

С одной стороны, вступление в интимные отношения за вознаграждение требовало наказания, но с другой стороны важно было подчеркнуть ценность самой сексуальности (отличие которой от доморощенного “блуда” наглядно выявилось в ходе расследования). С третьей стороны, то, что “открытие секса” оказалось связано с женщинами низкого социального происхождения, компрометировало элитные социальные практики проявления сексуальности – “куртуазность”, “либертинаж”. Этот узел противоречий распутали путем создания совершенно нового пенитенциарного учреждения (“Калинкинского дома”), где в беспрецедентно гуманных для своего времени условиях содержались арестованные в 1750 г. женщины и мужчины, “русские” и иностранки по отдельности. Такое решение шло вразрез с модерным идеалом регулярного порядка, когда за одинаковые проступки наказывают одинаково, а к людям одного социального статуса предъявляют единые требования. Зато удалось наиболее последовательно разрешить конфликт имперской ситуации, приняв меры одновременно и абсолютно авангардные, и архаически узкоизбирательные в применении. Придя к выводу, что одни женские тела заслуживают иного отношения, чем другие, власти сделали шаг вперед к установлению имперского режима управления различиями.

Следующая статья посвящена уже постимперскому периоду в истории России. В конце 1920-х гг. в рамках крайне популярной в СССР педологии (объединявшей изучение социально-психологических и биологических аспектов детского развития) возникло направление, уделяющее особое внимание этнорасовым различиям. Советский проект модерности был нацелен на формирование социально однородной и находящейся на общем культурном уровне массы населения, радикально порывая с наследием имперского разнообразия и многоукладности. Официальные идеологи и специалисты-педологи соглашались с неизбежностью сохранения культурных различий в советском обществе, но при этом – в логике модерной рациональности – стремились свести их к одномерным “вариациям” единой нормы. На практике же [End Page 20] наблюдались существенные “отклонения” от принятых стандартов, особенно у представителей нерусифицированных и “неевропеизированных” народов, определявшихся как “отсталые” или, более нейтрально, “нацменьшинства”.

В статье Энди Байфорда советская “педология национальных меньшинств” исследуется на примерах психометрического изучения узбекских детей в Ташкенте, татарских детей в Москве и детей отдаленных народностей Сибири. Байфорд показывает, как постепенно признание важности “этнорасовых” различий педологами пришло в противоречие с универсализмом официальной идеологии (да и самого модерного мировоззрения). Это противоречие было в целом характерно для педологического проекта, который подчеркивал различия там, где политически не признавалась возможность различий: среди разных представителей одного социального класса, а тем более среди сторонников одной идеологии. Конфликт между структурной имперской ситуацией и политическим режимом, не признающим ее существования, решился просто: постановлением ЦК ВКПб 1936 г. “О педологических извращениях в системе Наркомпросов” педология была запрещена. Это не изменило степень человеческого разнообразия советского общества, просто его попытались проигнорировать, де-факто взяв курс на его окончательную стандартизацию через русификацию.

Параллельно с раннесоветским постимперским универсалистским проектом в Восточной Европе развивались постимперские национальные проекты. В Польше, Румынии и других странах региона структурная имперская ситуация также воспринималась как нежелательный пережиток имперского прошлого. Только если в СССР была цель свести все группы рабоче-крестьянского населения к некому общему уровню развития, то восточно-европейские национализирующие режимы единственной полноправной категорией населения признавали титульную нацию. Политики и обществоведы расходились лишь в том, как поступать с “меньшинствами”: стимулировать ли их ассимиляцию или изолировать как нежелательный элемент.

Катрин Штеффен в своей статье показывает, как исследование сыворотки крови (серология) оказалось востребовано в регионе в качестве наиболее передового и точного способа рационализировать человеческое разнообразие. Во время первой мировой войны супруги Людвиг и Ганна Гиршфельд взяли тысячи проб крови у солдат самых разных национальностей из разных стран мира и выделили несколько основных групп крови. Затем они выдвинули предположение, что [End Page 21] группа крови может служить наиболее точным и объективным маркером расовой принадлежности человека. В 1920-е гг. возникла и начала бурно развиваться новая научная дисциплина – сероантропология. Сами Гиршфельды и многие их коллеги полагали, что сероантропология подрывает расовые иерархии, размывая границы, казавшиеся четкими и однозначными, – по их данным, группы крови варьировались между регионами, а не между соседними этнокультурными группами. Однако были и те, кто находил противоположное практическое применение сероантропологии, стремясь предотвратить ассимиляцию “чужаков”. Неотличимые по своему внешнему виду и культуре, они были не в силах скрыть чужеродность своей крови в самом буквальном смысле слова.

Ту же прикладную роль стандартизации разнообразия играла в регионе (в частности, в Польше) и физическая антропология. Статья Ольги Линкевич посвящена влиятельному течению в межвоенной польской антропологии, представители которой пытались поставить свою экспертизу на службу национализирующей государственной политике. При этом важно отметить, что власти Второй польской республики не слишком полагались на рекомендации антропологов (подобно тому, как нацисты в Германии не использовали потенциал сероантропологии для определения расовой чистоты). В отличие от ученых, правители СССР, Германии или Польши предпочитали, вероятно, оставлять не до конца формализованными свои подходы к управлению различиями. Проведение на практике “политики тела” (классового, расового или национального) наталкивалось на реальность структурной имперской ситуации, которая вынуждала поступиться научной четкостью при классификации различий. Даже делая выбор в пользу открытого геноцида “иных” (в Германии или СССР), политики стремились сохранить за собой свободу принятия решений. Иначе могло случайно выясниться, что у важного партийного функционера “не та” группа крови или низкие показатели теста “умственного развития”.

Таким образом, роль ученых сводилась к формированию и подпитыванию публичного дискурса рационализации и стандартизации разнообразия, который, в свою очередь, эксплуатировался политическими режимами в своих целях. Сами по себе, предлагаемые передовой наукой современные методы осмысления различий могли вести к диаметрально противоположным политическим решениям, коль скоро они все равно обнаруживали невозможность втиснуть наблюдаемое многогранное разнообразие в любые двухмерные схемы. Обнаружение “сопротивления материала” классификаторским усилиям даже в сфере, казалось [End Page 22] бы, сугубо материальной “телесности” ставило модерных ученых и политиков перед выбором. Признание права на существование любых типов “инаковости” не только вело к радикальной демократизации политического пространства, но и подрывало сам идеал мононационального государства, лежащий в основе постимперского переустройства Европы. Господство титульной нации или гегемонного класса оказывалось скомпрометированным готовностью признать равноправие не только относительных “различий”, но и качественных “отклонений”.

Эта дилемма наглядно иллюстрируется в рубрике “Архив”, где Ирина Ролдугина публикует подборку писем середины 1920-х гг., отправленных советскими гомосексуалистами Владимиру Бехтереву и ученым его круга (психиатрам и психологам). Обнаруженные Ролдугиной документы являются уникальным источником, запечатлевшим непосредственное проявление субъектности негетеросексуальных людей, которые обращаются к медикам как к экспертам – прося совета или даже просто излагая собственное понимание природы гомосексуальности. С юридической точки зрения, гомосексуализм был декриминализирован после революции, а медики, хотя и классифицировали его привычно как “извращение” (так помечал полученные письма сам Бехтерев), фактически нормализовали однополое влечение как одно из многочисленных медицинских “особых состояний”. Преследования гомосексуалистов правоохранительными органами в провинции воспринимались как эксцессы и пережитки прошлого. Резкий поворот произошел в начале 1930-х гг., когда начались целенаправленные репрессии против гомосексуалистов. Отраженные в публикации аресты 1933 г. проходили не только вне всякой связи с изменением профессионального медицинского дискурса, но даже до возвращения в уголовный кодекс статьи, карающей “мужеложство” (7 марта 1934 г.) – поэтому людей судили по 58 статье за “контрреволюцию”. Каким образом гомосексуализм начал восприниматься как контрреволюционный акт, чем объяснить почти одновременный разгром педологии, одним из энтузиастов и покровителей которой выступал Бехтерев?

Эти процессы нужно рассматривать в более широком контексте позднеимперской эпистемологической революции гибридности, которая создала основу для модерного социального воображения несистемного разнообразия.2 Советский режим диктатуры пролетариата являлся [End Page 23] принципиально контрреволюционным по своему господствующему типу социального воображения, как и все проекты мононационального государства межвоенного времени. Однако импульс позднеимперского интеллектуального прорыва был столь силен, что большевистская идеологическая цензура долгое время не могла его полностью заблокировать – ведь его продуктами были и сугубо советские дискурсы защиты прав любых этнокультурных меньшинств, интернационализма и антиколониализма. Принципиальный отказ от терпимости к любым формам гибридности (экономической многоукладности, политических уклонов и психологических отклонений) фиксируется в самых разных областях жизни в начале 1930-х гг. Процесс, начавшийся в конце 1920-х в самой чувствительной – политической – сфере с борьбы против партийной фракционности, распространяется на все общество, от педологии до генетики и (впоследствии) лингвистики. Призыв Виктора Шкловского в статье 1932 г. воспринимать “всякую вещь как простую”,3 можно считать девизом “сталинского поворота” в восприятии социального, принципиально несовместимого с любыми формами несистемного разнообразия.

Сталинская – как и гитлеровская – картина мира высвобождала геноцидальный потенциал модерности, но не потому, что наиболее полно воплощала модерность, а как раз из-за того, что являлась наиболее примитивной и ограниченной ее версией. Геноцид – признание собственной неспособности включить “другого” в свою картину мира без ущерба для нее, следствие неполноценного интеллектуального усилия. Принципиально контрреволюционное по отношению к позднеимперской эпистемологической революции гибридности, восприятие “всякой вещи как простой” действительно напрямую вело к политизации гомосексуализма или педологии: все, что не вписывается в четкую социальную структуру (основанную на однозначной картине мира), носит подрывной характер. Гомосексуалисты стали одними из первых врагов и жертв сталинского режима в 1930-е гг. именно потому, что отношение к ним формировалось на уровне политики тела, еще до осмысления и формулирования новых идеологических установок, как инстинктивная реакция нового типа социального воображения.

Сегодня проживание имперской ситуации в постсоветском (пост-постимперском) пространстве представляет не меньший концептуальный [End Page 24] вызов. По сравнению с межвоенной эпохой, политический заказ развернулся на 180 градусов: теперь нормативной ценностью и признаком прогрессивности является забота о правах меньшинств и мультикультурная толерантность, а не достижение гомогенности национального тела. Впрочем, как и 90 лет назад, политическая логика лишь косвенно связана с уровнем научного осмысления феномена разнообразия. Только теперь не научная мысль опережает политическую (предлагая более тонкие и комплексные модели разнообразия, чем требуется идеологам национализирующих режимов), а наоборот. Политические стандарты требуют защиты любых форм группности, а мейнстримное обществоведение воспроизводит двумерные органицистские таксономии различий: между этнокультурными нациями с неизменными границами и критериями членства, между однозначными гендерными ролями (пусть и допускающими на равных негетеросексуальные формы), между политическими или конфессиональными группами и т.п. Сначала – в два межвоенных десятилетия – национализирующие политические режимы крайне избирательно использовали в своих интересах наиболее современные научные подходы к изучению разнообразия (включая сероантропологию, евгенику или социологию классов). А после второй мировой войны, анализируя чудовищные формы, которые приняла эта социальная инженерия, общественные науки сосредоточились не столько на разработке новых моделей, сколько на очищении от “идеологических искажений” тех, что получили широкое распространение при поддержке политических режимов в первой трети ХХ века.

Категория “расы” была скомпрометирована, но ее место заняла новая концепция “этничности”, по сути передающая ту же идею биологической группности; генетика сменила сероантропологию и т.п. Новые научные категории более политически выверены, чем их предшественники, пользовавшиеся официальной поддержкой в 1930-х гг., но не намного аналитичнее. В результате, значительная часть социального опыта разнообразия вновь оказывается в теневой зоне, недоосмысленной, а политические институты вынужденно санкционируют устаревшие формы группности. Эта концептуальная растерянность проявляется в художественной литературе, которая традиционно в России выполняет функцию социального анализа. В статье Ивана Саблина и Лилии Болячевец, публикуемой в рубрике “Новейшие мифологии”, анализируются произведения бурятских, ханты, эвенкских, ительменских и корякских писателей, изданных в последнюю четверть века. Авторы статьи предлагают [End Page 25] вписать литературу нерусских народов Сибири в рамки постколониального дискурса, но эта, в принципе продуктивная, рамка лишь подчеркивает отсутствие всякого общего представления о характере собственной “инаковости”. Одни писатели воспринимают СССР как оптимальное социальное устройство, а советскую модернизацию – как подлинную деколонизацию. Другие осуждают советский режим, нанесший катастрофический урон целым народам и отдельным судьбам. Есть и те, кто рассматривает современное положение коренных народов Сибири как форму крайнего колониального угнетения. Однако остается непонятным, что именно означает сегодня категория “народ” – в эпоху глобализации, после почти столетнего опыта интенсивной ассимиляции и русификации, – а значит, какого рода политические решения могут улучшить ситуацию. В частности, в логике постколониального социального воображения, должна ли идти речь об обретении политического суверенитета (по образцу деколонизации 1960-х гг.), этнической чистки “национальной территории” от бывших “колонизаторов” или, хотя бы, запрета смешанных браков?

Критичность разрыва между политическими нуждами дня и доступными формами социального воображения в полной мере демонстрируется в статье Екатерины Болтуновой в рубрике “Социология, антропология, политология”. Существует обширная литература, посвященная политике исторической памяти и переизобретению прошлого в постсоветских странах. Болтунова делает следующий шаг, показывая на примере высших органов власти РФ, что происходит после того, как утвердилась новоизобретенная версия прошлого. Реставрировав – в соответствии с современными представлениями и вкусами – исторические памятники, связанные с правителями былых эпох, российские власти начинают обживать их и вживаться в сконструированный самими же политический символизм. В отсутствие адекватных представлений, описывающих общественное устройство РФ, высшие чиновники пользуются историческим символизмом в качестве единственного актуального политического языка. В результате, в новой президентской резиденции в Горках появляются элементы декора, обозначающие тронное место, – абсурд, с точки зрения прямого “прочтения” символов, но вполне объяснимый в контексте концептуальной неразвитости социального воображения в российском обществе. В этой же логике происходит функциональное разделение переизобретенного исторического наследия: светские власти ориентируются на символизм имперского периода, а руководство православной церкви предпочитает [End Page 26] культивировать ассоциации с допетровским Московским царством. Таким образом, вместо позитивной политической повестки используются весьма двусмысленные исторические аллюзии.

Понятно, что такое концептуальное убожество не только не способно рационализировать восприятие разнообразия в современном обществе, но и представляет огромную опасность. Используя исторический символизм вместо аналитического аппарата, политики, обществоведы и рядовые граждане оказываются заложниками логики социального воображения, присущего этим символам (или приписанного им ретроспективно). Выражая идею исполнительной власти через символ трона, а государственного суверенитета – через символизм “отечественной войны”, легко не заметить, как начинаешь играть роль царя или поддерживаешь “войну с фашистами”. Концепция нации, воспроизводящая стандарты социального воображения 1930-х гг. (лишь очищенная от откровенно геноцидальных коннотаций), неизбежно ведет к тому же политическому тупику, к которому привела тогда. Перед социальными науками как никогда остро стоит задача выработки новых – постимперских и постнациональных – аналитических инструментов описания и осмысления различий, подобно тем, что появились в конце 1910-х гг. в результате позднеимперской эпистемологической революции в России.

Bibliography

Bauman, Zygmunt. Postmodern Ethics. Oxford, 1993.
Gerasimov, Ilya, Marina Mogilner, Sergey Glebov. Hybridity: Marrism and the Problems of Language of the Imperial Situation // Ab Imperio. 2016. Vol. 17. No. 1. Pp. 27-68.
Horkheimer, Max and Theodor W. Adorno. Dialectic of Enlightenment / Trans. J. Cummings. Boston, 1972.
Shklovskii, V. O liudiakh, kotorye idut po odnoi i toi zhe doroge i ob etom ne znaiut. Konets barokko // Literaturnaia gazeta. 1932. 17 July. No. 32. [End Page 27]

Footnotes

1. См. напр.: Max Horkheimer and Theodor W. Adorno. Dialectic of Enlightenment / Trans. J. Cummings. Boston, 1972; Zygmunt Bauman. Postmodern Ethics. Oxford, 1993.

2. Ilya Gerasimov, Marina Mogilner, Sergey Glebov. Hybridity: Marrism and the Problems of Language of the Imperial Situation // Ab Imperio. 2016. Vol. 17. No. 1. Pp. 27-68.

3. В. Шкловский. О людях, которые идут по одной и той же дороге и об этом не знают. Конец барокко // Литературная газета. 1932. 17 июля. № 32.

...

pdf

Share