In lieu of an abstract, here is a brief excerpt of the content:

Reviewed by:
  • Anguish, Anger, and Folkways in Soviet Russia by Gábor T. Rittersporn
  • Лариса ЗАХАРОВА (bio)
Gábor T. Rittersporn, Anguish, Anger, and Folkways in Soviet Russia (Pittsburgh: University of Pittsburgh Press, 2014). 408pp. Selected bibliography. Index. ISBN : 978-0-8229-6320-2.

Применим ли термин “модерность” к советскому обществу? Книга Габора Риттерспорна предлагает отрицательный ответ на этот волнующий специалистов по истории СССР вопрос. Уже во введении автор открыто заявляет о своей приверженности “традиции консервативного ревизионизма”, то есть о принадлежности к “неотрадиционалистскому” течению в историографии, которое подчеркивает роль инертных социальных практик в функционировании советского общества.1

Во всех последующих девяти главах автор пытается доказать, что стремление большевиков модернизировать советское общество постоянно наталкивалось на разного рода препятствия. Методы социального контроля не работали; политика социальной инженерии [End Page 547] опиралась не на научные знания об обществе, а на произвольные цифры, установленные с участием местных руководителей; депортации населения не вели к полной социальной интеграции. В целом модерность не реализовалась ни в правительственных механизмах, ни в научно-управляемом государстве, ни в плановой экономике.

Схожий вердикт выносится и относительно практик работы над собой, проводимой индивидами на страницах дневников – источников для многих современных специалистов по эго-истории.2 С точки зрения Габора Риттерспорна, интерпретации советской идеологии и модели поведения на индивидуальном уровне часто отличались от ортодоксальных догм и норм, установленных политическими лидерами. Кроме того, резкие изменения политического курса осложняли задачу для преданных режиму граждан, стремившихся к трансформации личности, к слиянию ее с коллективом и к сознательному участию в построении нового общества. В конечном счете, большинство советских граждан не задумывались над смыслом своих действий, а просто пытались выжить и приспособиться к давлению системы. Аргумент об отсутствии рефлексивности на бытовом уровне приводится для большей убедительности тезиса о немодерном характере общества.

Цель книги − объяснить механизмы функционирования советского режима и принципы его эволюции с помощью изучения образов, эмоций и повседневных практик. Три понятия, вынесенные в заглавие книги, взятые в отдельности, являются темами трех частей монографии. Первая часть посвящена страданиям обывателей, живущих в контексте террора 1930-х годов. Сам террор представлен как реакция власти на ошибочное прочтение системных проблем. Вторая часть описывает проявления гнева, вызванного разочарованием или недовольством государственной политикой. Третья часть изучает обычаи, нравы и рутинные практики, с помощью которых индивиды обходили разного рода ограничения. Распределение материалов по частям иногда вызывает сомнения, так как схожие случаи приводятся для иллюстрации страхов, гнева и рутинных практик. Автор рассматривает весь советский период, но главное внимание уделяется [End Page 548] межвоенной эпохе. Речь идет в ос новном о советской России, даже если периодически приводятся примеры из жизни людей в республиках СССР (если они попадаются в документах государственных архивов РФ). Работа опирается на колоссальное количество архивных материалов, хранящихся не только в Москве и Петербурге, но и в Берлине и Фрайбурге.

Главная идея книги заключается в решающем значении традиций повседневного поведения и образа жизни для трансформации системы. Иными словами, автор считает, что народные практики оказываются сильнее, чем авторитарные устремления властей регулировать социум. Этот вывод позволяет Габору Риттерспорну выйти на качественно новый уровень ревизионистского тезиса. Речь идет не столько о сопротивлении системе или о циничном приспособлении и извлечении материальной выгоды, не столько о противостоянии государства и общества, сколько об амбивалентном отношении советских граждан к режиму: многие из них верили в идеалы марксизмаленинизма, но были недовольны функционированием системы.

Первые две главы посвящены реалиям всеобщего заговора, политическому воображению и социальным отношениям в 1930-е годы. Автор, в частности, показывает размах охоты на шпионов и сопоставляет цифры о задержанных и обвиненных врагах с данными немецких источников о количестве засланных в СССР агентов. Шпиономания как попытка дать рациональное объяснение советскому хаосу затронула не только официальные сферы, но и рядовых обывателей. Чистки интенсифицировали механизмы социальной солидарности среди чиновников, чьи попытки спасти друг друга подпитывали веру в вездесущие заговоры. Социальные отношения воспринимались через призму заговоров и интриг. Любая неформальная группа подвергалась криминализации. И руководители, и обыватели чувствовали себя жертвами заговоров, что свидетельствовало о кризисе в социальных отношениях и в отношении к режиму. Попытки убедить себя в правдивости официального дискурса и применять самоцензуру были продиктованы необходимостью выжить в опасном мире.

В третьей главе рассматривается влияние этой атмосферы на настроения населения, представленные в сводках политической полиции и в письмах советских граждан. Механизмы самоцензуры делают неразрешимым вопрос о масштабе поддержки режима населением: в 1933 году, в разгар голода, только 1/5 всех отправленных [End Page 549] из деревни в Красную Армию и задержанных ОГПУ писем была отнесена к категории “негативных”. В тоже время инструкции центра не оставляют сомнений в том, что высшее руководство страны не питало иллюзий насчет симпатий сельского населения к режиму. По мнению Риттерспорна, чаяния и страдания народа беспокоили правительство до тех пор, пока сами руководители разделяли опасения о возможном крахе режима. После Второй мировой войны советские лидеры стали меньше доверять сводкам, и антисоветские взгляды и высказывания тревожили правительство все меньше и меньше. Этот вывод никак не согласуется с преследованиями диссидентов в этот период. Для доказательства своей правоты Габор Риттерспорн приводит судебную статистику, где количество осужденных за нарушение трудовой дисциплины и хищение социалистической собственности – категории преступлений, с которыми в послевоенные годы ассоциируется подрыв основ системы – превышает число наказаний за антисоветские высказывания и действия. Идея автора о том, что режим смирился со своей низкой популярностью и с неспособностью воплотить надежды населения, плохо соотносится с эпохой хрущевских реформ, в ходе которой восстановление престижа социализма и удовлетворение потребностей населения вышли на первый план.

Та же траектория развития отношений между властью и обществом прослеживается автором в трех главах второй части книги. От жестких мер подавления недовольства руководители страны постепенно переходят к принятию наличия недовольства как данности и к признанию обычности этой эмоции для советских людей. В четвертой главе главным объектом исследования является молодежь, которая, по словам автора, часто склонна к насилию, а в советском обществе была в основном на стороне большевиков. Габор Риттерспорн пытается проследить, как опыт насилия, пережитый молодыми людьми в годы революции и гражданской войны, повлиял на их отношение к режиму. Речь идет о самоубийствах и проблеме выбора моделей для подражания. Власти критиковали молодежь за поведение, вызванное условиями, которые они сами создали. Эволюция режима провоцировала у молодых людей ощущения отчаяния и безнадежности. У читателя явно возникает сомнение о применимости этого вывода для всего советского периода: достаточно вспомнить энтузиазм физиков и лириков, уезжавших “за туманом и за запахом тайги”. [End Page 550]

В пятой главе исследуется по зиция обывателей между возмущением и смирением, из которой следует, что преданность режиму не исключает критическую дистанцию: граждане не были слепыми фанатиками, они рационально мыслили и трезво оценивали ситуацию. Порой желание высказаться в жалобе или письме протеста превозмогало осторожность и страх перед возможным наказанием. Тем более что режим поощрял “здоровую критику”, не уточняя при этом ее пределы. Индивидуумы могли критиковать, думая, что защищают ценности большевиков. Именно в этой способности к рефлексии и можно увидеть признаки модерности советского общества, что противоречит позиции автора.

Схожие признаки модерности можно найти в шестой главе, посвященной открытым мятежникам, оставлявшим надписи на заборах, на избирательных бюллетенях и писавшим анонимные оппозиционные письма. Их владение языком большевиков не означало преданности режиму. С помощью советских ментальных инструментов верующие, например, подчеркивали происхождение Иисуса Христа из рабочей среды. Эта глава, скорее описательная, чем аналитическая, представляет бесконечное множество реальных и вымышленных подпольных политических и религиозных групп, вызывавших панику у руководства. И снова хрущевский и брежневский период остаются в тени, тогда как было бы интересно посмотреть на изменение форм критики и на возникновение диссидентского движения, выяснить причины его слабой популярности.

Вопрос о критической рефлексии или ее отсутствии кажется еще более запутанным в последующих трех главах. По словам автора, “способ восприятия мира не позволял людям осознавать результаты их действий (...) Они не подозревали, что их тактики выживания и приспособления влияли на режим и на конечный результат попыток модернизации” (C. 188). Однако отсутствие намеренности, интенциональности в действиях акторов еще не означает машинальности и бессмысленности практик. Седьмая глава, рассказывающая о высмеивании режима через коннотации официальных терминов, слухи, анекдоты, поговорки, частушки и т. д., предлагает дополнительный материал для размышлений о критической дистанции как характерной черте модерного сознания. В этом трудно усомниться, встречая следующие анекдоты: “Жен Сталина и Ленина звали Надежда, только Надежда Сталина умерла”, или “Почему [End Page 551] Ленин носил ботинки, а Сталин сапоги? Потому что Ленин обходил грязь, а Сталин завяз в ней по щиколотку”. Автор пытается снять возникающее противоречие через аргумент о том, что до конца 1980-х годов у советских людей не было социального пространства, независимого от режима, где критические взгляды могли бы открыто формулироваться, обсуждаться и стимулировать действия. А как же кухни в индивидуальных квартирах хрущевских пятиэтажек и их роль в движении шестидесятников?

Рациональность акторов проявляется еще более отчетливо в восьмой главе, посвященной советским “предпринимателям”, то есть директорам заводов, толкачам и прочим экономическим агентам, извлекавшим выгоду из плановой экономики и вводившим в нее элементы рынка. Последняя девятая глава подводит итог дебатам о модерности и настаивает на том, что культура, ориентированная на практику и основанная на ограничениях и вытекающих из них возможностях, не нуждалась в чрезмерной рационализации. Можно ли делать подобный вывод только на основании того, что акторы не оставили письменных объяснений своих действий? Существование рутинных норм как моделей действий, воспроизводимых бесконечно, бесспорно. Но эти модели могли подвергаться испытаниям в определенных ситуациях, что безусловно вызывало размышления об их уместности и эффективности. Именно в этих переломных моментах и можно усмотреть фактор трансформации системы, а не в автоматическом и неосознанном повторении вековых традиций и обычаев. Вторая половина советского периода могла бы быть рассмотрена как серия испытаний, связанная с попытками реформировать систему, что позволило бы подчеркнуть разницу между сталинской модернизацией сверху и позднесоветским индивидуальным модерным сознанием.

Таким образом, главный вклад рецензируемой книги видится в постановке вопроса о советской модерности и в задании перспективы для предложения дискуссии о характере советского общества в сравнении с другими политическими образованиями ХХ века. [End Page 552]

Лариса ЗАХАРОВА

Лариса ЗАХАРОВА, Ph.D., доцент, Центр по изучению России, Кавказа и Центральной Европы, Школа высших социальных исследований, Париж, Франция. larisazakharova@gmail.com

Larissa ZAKHAROVA, Ph.D., Associate Professor, School for Advanced Studies in the Social Sciences, Paris, France. larisazakharova@gmail.com

Footnotes

1. О дебатах между “неотрадиционалистами” и “модернистами” в историографии см. Michael David-Fox. Multiple Modernities vs. Neo-Traditionalism: On Recent Debates in Russian and Soviet History // Jahrbücher für Geschichte Osteuropas. 2006. Vol. 54. No. 4. Pp. 535–555.

2. Véronique Garros, et al. (Eds.). Intimacy and Terror: Soviet Diaries of the 1930s. New York, 1995; Brigitte Studer et al. (Eds.). Parler de soi sous Staline. La construction identitaire dans le communisme des années 1930. Paris, 2002; Jochen Hellbeck. Revolution on My Mind: Writing a Diary Under Stalin. Cambridge, 2006.

...

pdf

Share