In lieu of an abstract, here is a brief excerpt of the content:

555 Ab Imperio, 3/2005 Игорь МАРТЫНЮК Christopher Ely, This Meager Nature. Landscape and National Identity in Imperial Russia (DeKalb, ILL: Northern Illinois University Press). 2002. xi+278 pp. Index, Bibliography . ISBN: 0-87580-303-2. В качестве историографи- ческого сюжета взаимосвязь художественного визуального образа и националистическо- го дискурса давно привлека- ет внимание исследователей. Историки национализма и ис- кусствоведы, анализирующие визуальный материал, уже нако- пили значительный методоло- гический багаж, позволяющий лучше понимать механизмы взаимовлияния и сложные спле- тения идей, национальных сан- тиментов, идеологем, жанровых технических новшеств и дина- мики социального контекста, порождающих репрезентации национального. Изучение собственно про- странственного компонента национальной идентичности изначально мыслилось как часть обширной программы исследований гуманитарной географии (1980-е гг.), обра- щенной к теме социологизации пространства, т.е. выявлению различных рецепций социаль- ного пространства и попытки придать ему “национальное” измерение.1 С середины 1990-х гг. эта программа становится полидисциплинарной после подключения к работе исто- риков и исследователей визу- ального искусства (visual arts), изучающих, например, иде- ологические аспекты одного конкретного художественного жанра, например, пейзажной живописи.2 Проблема визу- ально-идеологического “ове- ществления” пространства постепенно приобретает новое звучание с возрастанием по- пулярности теорий постструк- турализма, постколониализма (ориентализма), символиче- ской географии и, наконец, культурной истории модер1 Укажем на программную статью: Colin Williams and Anthony D. Smith. The National Construction of Social Space // Progress in Human Geography. 1983. Vol. 7. Pp. 502-518. 2 В качестве примера см.: Alan R. H. Baker and G. Biger (Eds.). Ideology and Landscape in Historical Perspective. Cambridge, 1992; David Peters Corbett, Ysanne Holt and Fiona Russell (Eds.). The Geographies of Englishness: Landscape and the National Past, 1880-1940. London, 2002; Stephen Daniels. Fields of Vision: Landscape Imagery and National Idenity in England and the United States. Princeton, 1993. 556 Рецензии/Reviews новых империй.3 За фронти- рами, картографическими и геополитическими образами как метапредметами исследо- вания4 стал просматриваться, вероятно, не менее емкий пласт локальных культурных образов и семиотических систем, аппро- приирующих пространственные категории и служащих резер- вуаром национальной памяти.5 Наконец, сами социальные кате- гории (класс, гендер) приобрели пространственное измерение.6 Предлагая новый взгляд на взаимосвязь идеи, художествен- ного образа и его восприятия, американский исследователь Кристофер Эли обращается к истории “национализации” пей- зажного пространства в художе- ственном языке (визуальном и вербальном) русских классиков XIX столетия. О жанровом мейнстриме (живописи) в этом отношении известно многое как из советской историографии, по- пуляризировавшей натурализм 3 Ключевыми остаются работы: М. Todorova. Imagining the Balkans. New York, 1997; L. Wolff. Inventing Eastern Europe. The Map of Civilization on the Mind of the Enlightenment. Princeton, 1994; А. Зорин. Кормя двуглавого орла…: Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII – первой трети XIX в. Москва, 2001. Cм. также: Eitan Bar-Yosef. “Green and Pleasant Lands”: England and the Holy Land in Plebeian Millenarian Culture, c. 1790-1820 // Kathleen Wilson. A New Imperial History: Culture, Identity and Modernity in Britain and the Empire, 1660-1840. Cambridge, 2004. Рр. 155-175. 4 Наиболее интересные и новаторские работы: Matthew H. Edney. Mapping an Empire: The Geographical Construction of British India, 1765-1843. Chicago, 1997; Guntram Henrik Herb. Under the Map of Germany: Nationalism and Propaganda, 1918-1945. London, 1996. 5 Они же являются основанием для конструирования более масштабных синкре- тических ментальных геомоделей (образов цивилизаций). Об общей взаимосвязи географического фактора и национальной идентичности, см.: Robert J. Kaiser. Homeland Making and the Territorialization of National Identity // Daniele Conversi (Ed.). Ethnonationalism in the Contemporary World. Walker Connor and the Study of Nationalism. London, 2004. Рр. 229-247. Попытка масштабировать проблематику делается в работе: Guntram H. Herb and David H. Kaplan (Eds.). Nested Identities: Nationalism, Territory, and Scale. Lanham, 1999. В отечественной историографии тема конструирования образов пространства (культурного ландшафта, идеологем пространства) либо маргинальна, либо отдана на откуп геополитическим иссле- дованиям. См. как исключение: В. Каганский. Культурный ландшафт и советское обитаемое пространство. Москва, 2001. 6 Этот подход довольно популярен в гендерных штудиях медиевистов и у историков, изучающих общество эпохи Ренессанса. О современном периоде см., в частности: Wendy J. Darby. Landscape and Identity: Geographies of Nation and Class in England. Oxford, 2000. 557 Ab Imperio, 3/2005 одной единственной школы (т. н. передвижников), так и из запад- ной.7 Примечательно, что никто из исследователей ранее не пы- тался денатурализовать русский пейзаж, т.е. взглянуть на то, как представители элиты (худож- ники, писатели, журналисты) открывали собственную страну, вдохновлялись собственным пейзажем, напрочь лишенным экзотического колорита и жи- вописности, в каких категори- ях описывали свою нацию на языке живописи, травелогов и художественной литературы.8 Эли рассматривает рецепцию пейзажа как эволюционирую- щее явление, идейно (подчас идеологически) конструируемое параллельно процессам форми- рования национальной иден- тичности в позднеимперской России (1860-е – 1890-е гг.). Он уделяет внимание публичным литературным дебатам, а также эстетическим инновациям в живописи, помогавшим пред- ставителям элиты не только “колонизовать” собственный “дефектный” пейзаж, “пустое” (монотонное) пространство на- ции, но и перекодировать его эстетически, превратив в цен- ность, ставшую в эстетическом отношении культурным досто- янием представителей всех об- разованных классов благодаря доступным средствам комму- никации – печатным изданиям, туристическим справочникам, выставкам и т. д. Нация в пред- ставлении Эли – это прежде всего результат эволюциони- рующей самооценки и только потом конструкт. 7 Ф. Мальцева. Мастера русского реалистического пейзажа. Москва, 1952; Elizabeth Valkenier. Russian Realist Art: The State and Society: The Peredvizhniki and Their Tradition. New York, 1989; наиболее свежая работа – сборник статей, приурочен- ный к двум недавним выставкам полотен русских пейзажистов в Великобритании и Бельгии (2004): David Jackson and Patty Wageman (Eds.). Russian Landscape. Schoten, 2003. 8 О географических образах в русской художественной литературе ныне много пи- шет московский географ Д. Замятин. Впрочем, его подход чрезвычайно эклектичен и принципиально аисторичен по сути. См. Д. Замятин. Империя пространства: географические образы в произведениях Андрея Платонова // Д. Замятин. Метаге- ография: пространство образов и образы пространства. Москва, 2004. C. 222-240. Хорошим вводным материалом к проблеме служат статьи: Elena Hellberg-Hirn. Ambivalent Space: Expressions of Russian Identity // Jeremy Smith (Ed.). Beyond the Limits: The Concept of Space in Russian History and Culture. Helsinki, 1999. Pp. 49-70; Georges Nivat. Le Paysage russe en tant que mythe // Rossiia/Russia. 1987. №5. Pp. 7-20, в русском переводе: Жорж Нива. Миф русского пейзажа // Жорж Нива. Возвращение в Европу. Статьи о русской литературе. Москва, 1999. С. 12-26. 558 Рецензии/Reviews Говоря об отражении друг в друге двух упомянутых дис- курсов (художественного и на- ционалистического) в истори- ческом контексте российской истории, Эли делает посильный вклад в дебат о национальной идентичности утверждением, что специфика развития имперского общества (замедленные темпы социального развития и демо- кратизации) заставляла Россию поглядывать на Европу и созда- вать культурные контрмодели, имеющие в целом позитивное содержание, но тем не менее по- зволяющие говорить о некой рус- ской исключительности (Russian exceptionalism) в способах (и, вероятно, существе?) националь- ной саморепрезентации. В отно- шении этой исключительности идеологические “напластования” в виде панславизма, византиниз- ма и пр. выглядят действительно вторичными, поэтому в книге они не фигурируют. Эли, вероятно, понимает пре- тенциозность подобного рода исследования, сознательно огра- ничивая его рамками восприя- тия пространства европейской России, Восточно-Европейской равнины, исконной, по его мне- нию, этнической территории. В итоге он входит в противоречие с собственной задумкой: его ра- бота является весомым вкладом в изучение интеллектуальной истории русского национализма, но мало что говорит о художе- ственных языках самоописания имперской России, поскольку социальный и культурный кон- текст, на который он постоянно ссылается, нельзя локализовать таким же образом, как само этническое пространство в его монографии. К этой проблеме мы вернемся в заключении. Помыслить пространство, сделать его маркером идентич- ности – конечно же, очень дол- гий процесс. По мнению Эли, он включал в себя импорт европей- ских эстетических стандартов в конце XVIII века, дешифровку образов родного пейзажа, напол- нение этих образов националь- ными сантиментами в 1860-е гг. и, наконец, выработку собствен- ных национальных эстетических принципов и их стандартизацию в позднеимперский период. Осо- бенностям этих трансформаций и посвящены шесть глав книги. Однако пейзаж – это еще и спо- соб человеческого взаимодей- ствия с природой, воображаемое отношение к ней, ограниченное возможностями жанра и живо- писной техникой, поэтому Эли вполне правомерно пишет и о смене/напластовании типов эстетического канона (aesthetic framework), свойственных этой “организующей структуре зна- ния о природе” (пейзажной жи- 559 Ab Imperio, 3/2005 вописи и рецепции). Собственно, они и являются главным пред- метом микроанализа в исследо- вании. Так, в первой главе Эли под- робно описывает импортируе- мый из Европы русскими живо- писцами и писателями эстетиче- ский канон “сада удовольствий” (arcadia, garden of delight), идеа- лизированное безмятежное про- странство, воспеваемое в пасто- ральной поэзии, ломоносовских одах и на полотнах придворных художников, изображающих идиллические пейзажи, стили- зованных пастухов, зеленые горы и луга – образцы неоклас- сицизма и тесно связанного с ним буколического эскапизма жителей городов. Рациональная культивация, рациональное при- усадебное хозяйство, инженерия – проявления этого стиля в по- мещичьих усадьбах (принцип канона: “реальный мир может быть лучше понят именно в идеализированной форме”, P. 37), отгороженных от остального крестьянского окружения. С при- ходом моды на сентиментализм внимание перенаправляется с внешних форм на внутренние, однако куда бы авторы отече- ственных травелогов не ездили, в Сибирь или на Украину, везде они высматривали на российских просторах европейские пейзажи или сравнивали их с родными. Внимательный взгляд путеше- ственников, однако, улавливал уже не только образы беззабот- ных пастухов, но и обшарпанные избы, и обнищавших крестьян, попадавшихся на пути в провин- ции. Пространство стало неми- нуемо индивидуализироваться, а ассоциация с идиллией – раз- рушаться. Существенная трансформа- ция эстетических стандартов, как считает Эли, была связана с реконцептуализацией иден- тичности после Отечественной войны 1812 г., когда российское общество почувствовало свою европейскость, соприкоснув- шись культурно и политически с системой национальных госу- дарств. Однако для того, чтобы осознать себя нацией, необходи- мо было определить специфику собственного места, присвоить ему значение. Поэтому, “вместо того, чтобы использовать пейзаж как средство артикуляции и пере- живания наслаждения, установ- ленного рамками того или иного предписанного эстетического стандарта, провинциальные (де- ревенские) образы превратились в способ репрезентации региона, нации или империи” (P. 61). Сделать это российской элите было непросто: конвенциальные эстетические критерии были ев- ропейскими, ориентированными на красоты европейских альпий- 560 Рецензии/Reviews ских и итальянских пейзажей; требовался новый живописный словарь (pictorial vocabulary) и новое эстетическое воображение (imagery) для описания/выри- совки русского пространства. Примечательно, что южные и северные просторы империи “открываются” художниками раньше центральной России, служа предпосылкой к ее опи- санию. К сожалению, Эли прак- тически не уделяет внимания тому, как Финляндия, Кавказ и Крым явились своеобразными компенсаторными эстетически- ми образцами в этом отноше- нии (использовать европейские художественные стандарты и модифицировать их было лег- че, имея перед глазами виды имперской периферии). Однако истоки национализации эстети- ческих принципов репрезента- ции Эли усматривает все же не в живописи, а в поэзии, в сти- хотворных строках Вяземского, восславляющего российский снежный пейзаж, в прорисовке элементов крестьянской среды на полотнах Венецианова, зна- меновавшей технический отход от принципов неоклассицизма. Смена эстетического канона имела преимущественно лите- ратурный характер. К примеру, в зарисовках, составленных редак- тором “Отечественных записок” Свиньиным после посещения провинциальных городов, про- странство легко распознаваемо, его пустота “наполнена” описа- ниями монастырей и церквей, что скорее напоминало поиск связи с национальным прошлым, чем банальный дворянский эскапизм. Однако более важным является то, что дешифровка ценности убогого, “серого” рус- ского пейзажа была невозможна без социального посредника – фигуры крестьянина – и санти- ментов, прикрепленных к этому собирательному социальному образу, выражавшему в глазах элиты национальный дух. Поэ- зия Пушкина, Лермонтова, Коль- цова создает новую переходную эстетическую модель идеализи- рованного пейзажа, который не- мыслим вне крестьянской жизни и быта, предельно локализован и субъективен, под стать геро- ям их поэм. Поэзия Кольцова коренится в крестьянском вос- приятии пространства и обле- кает его в литературную форму, имитирующую народные песни. В стихотворных рядах степь раз- растается до пределов всей стра- ны как метонимия, соединяющая органично народ и территорию. Благодаря Кольцову и Гоголю, убежден Эли, национальный образ ассоциируется с вольни- цей открытого пространства, а степь – с фундаментальной тропой русскости. У Лермонтова 561 Ab Imperio, 3/2005 (поэма “Родина”) инстинктивное восхищение русской глубинкой и вовсе стирает грань между культурами элиты и народа: пейзаж выступает местом их соприкосновения, взаимопро- екциями родины и местности. В 1830-1840-е гг. поэтические и литературные образы провинци- ального пространства создают, как пишет Эли, видимость еди- ного национального сообщества. Иллюзию социального единства усиливают ностальгические воспоминания литераторов (Ак- саков, Тургенев, Гончаров) об утерянном рае (оставленном ради прелестей городской жизни помещичьем поместье), комби- нирующих славянофильскую идеализацию крестьянства и подходы зарождающейся школы реалистов. Так, именно благо- даря деревне русский пейзаж в эстетическом отношении стал живописным (picturesque) и мог быть национально маркирован. Приближение эпохи великих реформ 1860-х внесло значи- тельные коррективы в этот ка- нон. Отождествлявшие себя с европейской культурой дворян- ские интеллектуалы все более настойчиво говорили о едва ли совместимой с ней специфике российского социума, об увели- чивающемся разрыве между ми- рами крестьянства и дворянства и наследии крепостничества. По- этому новый эстетизм по форме был во многом компенсаторным (Эли использует термин М. Ма- лиа): Гоголь, Герцен, Некрасов, Салтыков-Щедрин не могли не указывать на убогость и нищету русского деревенского пейзажа и его разительное отличие от европейского, в то же время под- черкивая скрытые духовные до- стоинства носителей русскости (крестьян) и скрытое великоле- пие внешне непривлекательного пейзажа. Этой дуалистической метафизике “пустого” простран- ства Эли и посвящает целую гла- ву (“Внешний мрак и внутреннее великолепие”), анализируя рабо- ту компенсаторного механизма в творчестве Тютчева, Гоголя и критиков-реалистов. Наиболее интересным здесь кажется то, что реалисты (“западники”), к примеру, Чернышевский и До- бролюбов, как отмечает Эли, тоже парадоксальным образом способствовали созданию этой диалектики национальной ис- ключительности, нивелируя эстетические критерии красоты, а следовательно, и критерии оценки тех или иных пейзажных национальных и региональных особенностей России или Ев- ропы вообще. Красиво то, что природно: сама природа не яв- ляется эстетическим явлением. Анализируя эту натуралистиче- скую репрезентацию русского 562 Рецензии/Reviews пейзажа, Эли приходит к выводу о ее вторичности, поскольку в ней визуальный образ подчи- няется наукообразному языку этнографии в травелогах и пу- блицистике, пейзаж же и вовсе превращается в функциональ- ный элемент этнографического описания эпохи “хождения в народ”. Этот народнический образ России подчеркивал кон- траст “серого”, “утомляющего” пейзажа и “богатой внутренней жизни народа” (P. 152). Однако все эти изменения едва ли выходили за рамки ли- тературных дискуссий. В живо- писи как более консервативном жанре процесс протекал намного медленнее. Эли, похоже, не при- нимает во внимание тот факт, что вербальный и визуальный языки едва ли взаимопереводи- мы: литературные процессы не могли напрямую отражаться на технике пейзажной живописи, к тому же реализм (натурализм) как стиль был здесь преимуще- ственно европейским импортом. Вторая проблема состояла в том, что пейзаж нес наимень- шую идеологическую нагрузку как жанр. Вероятно, поэтому Эли приходится одновременно развивать крестьянскую тему в пейзажной живописи и под- робно описывать технические новшества, которые использова- ли пейзажисты. Первый сюжет действительно имеет литера- турные параллели, хотя многие полотна, которые анализирует Эли, нельзя назвать в полном смысле пейзажами, как, напри- мер, картины Суходольского, – это милые глазу народника живописные этнографические зарисовки крестьянского быта и деревенской среды. Каноны “этнографического реализма” в живописи едва ли приписывают самостоятельную роль пей- зажным сценам. На известных картинах Перова и Репина (“Бур- лаки на Волге”, “Крестный ход в Курской губернии”) пейзаж ско- рее атмосферичен, резонирует с главным социальным посланием самой композиции, заключенной в крестьянских фигурах, зритель ощущает отсутствие на картине ландшафта как такового. От- метим, что здесь Эли мало что добавляет в целом к уже изучен- ной К. Фриерсон иконографии крестьянских образов в изобра- зительном искусстве, дворян- ских мемуарах и публицистике “толстых журналов”.9 Второй сюжет (жанровые инновации) выглядит еще более проблематичным – на пейзаж9 Cathy Frierson. Peasant Icons: Representations of Rural People in Late NineteenthCentury Russia. New York, 1993. 563 Ab Imperio, 3/2005 ных композициях Саврасова, Васильева и Шишкина кре- стьянские образы практически отсутствуют. Одну из глав своей работы Эли посвящает техни- ческим новшествам, которые позволяли художникам-пейза- жистам открыть образованной публике красоты отечественных ландшафтов. Приемы и сюже- ты весьма разнообразны: раз- мывание пространства между зрителем и самим пейзажным видом, смещение фокуса при компоновке пейзажных сцен, метафоризация. Наиболее утон- ченные приемы Эли рассма- тривает на примере широко известной картины Саврасова “Грачи прилетели”. Зрителю приходиться расстаться с при- вычным для него европейским сценическим или панорам- ным видением природы (scenic space) и сосредоточиваться на незначительном, которое спо- собно пробудить воспоминание об уже знакомом, многократ- но виденном, одушевить его, сделав зрителя соучастником “распознавания” места. Дета- лизированный передний план и просматривающееся за ним открытое пространство выри- совываются так, чтобы создать впечатление неистощимости подобного ландшафта. Подыто- живая, Эли пишет о целой ико- нографии пейзажных образов, предлагающих новое видение нации как природного места (“the nation as a natural space”, P. 191). Конечно, самая слож- ная задача – связать жанровые инновации с представлениями о том, какую именно смысло- вую “национальную” нагрузку они могли нести, поскольку фотографический натурализм русских пейзажистов имел и сугубо познавательный аспект, а в эстетическом плане был еще и, несомненно, проявлением панъевропейского романти- ческого эскапизма конца XIX столетия. Для более глубокого прочтения образов Эли при- бегает к дешифровке образа нации, присутствующего, по его мнению, на картинах Шишкина, где она предельно натурализо- вана, а сюжет не требует по- строения ассоциативного ряда с крестьянством или правосла- вием. Эта связь опосредована, как поясняет Эли, ссылаясь на записки самого художника, процессом ностальгического распознавания, незамутненны- ми воспоминаниями детства, вызывающими образы конкрет- ной местности, родной земли и ее природы, а “…местное же и национальное соединялись друг с другом посредством обще- го восприятия у художника и 564 Рецензии/Reviews зрителя” (Р. 203). Таким образом, даже безлюдный пейзаж на полот- не способен превратить деревен- скую округу в прототип русского пространства (P. 218). “В русском пространственном воображении (landscape imagery), – заверша- ет Эли, – образ нации возник именно благодаря тому, что оно вообще не стремилось фиксиро- вать какие-либо определенные распознаваемые черты такого национального сообщества. По- мыслить нацию можно было и без отсылок к жизни народа, состав- лявшего ее, или же посредством временного забывания о нем” (Р. 220). Подобный вывод, несомнен- но, интересен не только с точ- ки зрения раскрытия секретов материализации национального нарратива. Важнее то, что Эли оставляет на полях следую- щее предположение: “нация без народа” – это еще и попытка помыслить национальное вне этнических категорий, плюра- лизм в наполнении содержанием представлений о национальном пространстве, что вполне гармо- нирует как с историографически- ми суждениями о слабости наци- ональной компоненты (русского этнического национализма), принесенной в жертву империе- строительству, так и с попытками самого Эли подвести русскость под литературный троп степи. Однако в книге эти два дис- курса (имперский и националь- ный) фактически разъединены. Вероятно, именно поэтому в монографии читатель не найдет ответа на вопросы, почему само- описание “нации” исчерпывается обращением преимущественно к крестьянской теме и почему Эли вообще не считает нужным ана- лизировать способы репрезента- ции городского пространства, как столичного, так и провинциаль- ного. Остается загадкой, какова была роль других социальных групп в продуцировании этих образов, ведь визуальный язык художественной репрезентации национальной идентичности не мог быть моноиконографичен. Пространственный (пейзажный в том числе) элемент использо- вался идеологически не только народниками, но аппроприиро- вался и имперским дискурсом, визуальный элемент которого стал отчетливо просматриваться в семиотике “сценариев власти”. Впрочем, наиболее серьезную критику вызывает тот факт, что фольклорные (а не модерновые социализированные) образы русского пространства (репре- зентации памяти-мифа) вообще выпадают из фокуса внимания Эли. Хотя эта проблема пред- ставляется нам весьма интерес- 565 Ab Imperio, 3/2005 ной, поскольку работы многих художников, к примеру, Васне- цова, обращались не только к от- ечественной, но и к европейской (подчеркнем – такой же импер- ской) аудитории, восприимчивой к синкретике образа “другого”. Впрочем, этот аспект был про- игнорирован из-за того, что Эли выстроил концепцию своей ра- боты исключительно на основе культурной оси “Россия-Европа”, ничего не упомянув о порефор- менном влиянии культурной со- ставной вектора “Россия-Азия” на эволюцию рассматриваемых в его работе эстетических канонов. Действительно, деконструи- ровать имперский нарратив мож- но, но подменить его националь- ным – намного сложнее. Возмож- но, прилагательное “rural” или “peasant” в заглавии (Landscape and Identity in Rural Russia) более гармонировало бы с основными тезисами монографии. Adam FERGUS Harsha Ram, The Imperial Sublime : A Russian Poetics of Empire (Madison, WI: University of Wisconsin Press, 2003). x+307 pp. Notes, Bibliography, Index. ISBN: 0-299-18190-1 (hardback edition). In the history of any literature, certain figures, events, and devices become regarded as landmarks. While this may be natural enough, it is useful to trace the features that cross the boundaries created by the establishment of such conventions. This is what Harsha Ram’s study does, by charting the relationship between poetics and literary views of the Russian Empire from the mid-eighteenth to the mid-nineteenth century. While it could be argued that during this period the state was less violently coercive than it would later become, concepts of the empire and imperial rule exerted a constant influence on literature, in spite of the very significant changes in poetics from the time of Pushkin onwards and the profound changes in relations between writers and the state apparent after the Decembrist uprising. Ram begins by analyzing how a hierarchy of literary norms was established, with political considerations influencing the contemporary reception of Western and classical writers such that the ode came to be seen as the ...

pdf

Share