In lieu of an abstract, here is a brief excerpt of the content:

538 Рецензии/Reviews much greater difficulty consists in trying to analyze empire in strictly national terms. It seems that historians have much less trouble learning to speak “Bolshevik” than mastering the elusive yet real language of imperial society. Empire might not be a system (“constitution” in Martin’s terms), which The Affirmative Action Empire attempts to reconstruct; it might not be a systematic policy, as Martin’s substantial research tries to demonstrate with varying degrees of success. Empire could be approached as a field of negotiations and multilayered alliances, silent conventions and compromises. But in order to see “the invisible threads of empire” (Charles Steinwedel), one has to be prepared to look beyond the “self-evident” national bodies and “homogeneous” national elites. It would be wonderful if Martin’s oft-cited, extremely rich and complex – but rarely closely read – book will encourage his followers to explore this alternative approach to Russian imperial history. Марина МОГИЛЬНЕР Francine Hirsch, Empire of Nations. Ethnographic Knowledge and the Making of the Soviet Union (Ithaca and London: Cornell University Press, 2005). 367 pp. ISBN: 0-8014-8908-3. После выхода книги Терри Мартина1 казалось, что пара- дигма “affirmative action empire” прочно заняла свое место в историографии раннесоветско- го периода, по крайней мере – в западной историографии. Ее могли корректировать и раз- вивать отдельные локальные исследования,2 но в целом в ближайшем будущем у этой эффектно сформулированной модели не предвиделось се- рьезных концептуальных кон- курентов. Тем интереснее по- явление работы Фрэнсин Хёрш всего четыре года спустя после “The Affirmative Action Empire” Мартина. Хёрш идет по следам Мартина, изучая по сути те же процессы формирования со- ветской многонациональной государственной системы и тот же период – с начала 1920-х гг. до Второй мировой войны. Но она сознательно отвергает 1 Terry Martin. The Affirmative Action Empire. Nations and Nationalism in the Soviet Union, 1923-1939. Ithaca, 2001. 2 Douglas Northrop. Veiled Empire: Gender and Power in Stalinist Central Asia. Ithaca, 2004; Adrienne Lynn Edgar. Tribal Nation: The Making of Soviet Turkmenistan. Princeton, 2004 и др. 539 Ab Imperio, 3/2005 парадигму “affirmative action”, согласно которой большевики в целом стремились к ослаблению националистических тенденций путем поддержки ранее угне- тенных нерусских “малых” на- циональностей СССР и ограни- чения национальных претензий “больших” национальностей, прежде всего – русской. Соглас- но Мартину, в ходе 1930-х гг. происходит постепенный отказ от политики “affirmative action” и утверждение ведущей роли русского народа. Воссоздание на новой идеологической почве старого имперского порядка легитимизируется доктриной “дружбы народов”. Хёрш не видит в истории создания Со- ветского Союза ни установки на “affirmative action”, ни раз- рыва и радикального поворота 1930-х гг. Она изучает историю формирования и эволюции на- ционализирующей парадигмы, объединившей большевиков- государственников и экспер- тов-этнографов, говоривших на общем языке западной мо- дерности. Взгляды этих групп, считает Хёрш, сформировались “в рамках широкого панъевро- пейского контекста и кристал- лизовались накануне первой мировой войны” (Р. 24). В отличие от Мартина, Хёрш не заимствует концепт, рож- денный в ином историческом и социально-политическом контексте (affirmative action), а занимается семантикой языка тех, кто участвовал в создании советского государства в каче- стве администраторов, экспер- тов и объектов приложения их усилий. Ее сверхзадача – про- следить, как “европейские идеи ‘нации’ и ‘империи’ перешли границу России и затем меняли форму в советском контексте, для которого было характерно марксистское видение истори- ческого развития” (P. 5). Это марксисткое видение Хёрш определяет как эволюционизм, исходящий из стадиального развития общества. Социоло- гический эволюционизм был созвучен антропологическим теориям культурного эволюци- онизма (Тейлор и др.), разделяв- шимся многими этнографами и антропологами с дореволюци- онным стажем, не говоря уже о специалистах, подготовлен- ных в советское время. Таким образом, Хёрш настаивает на том, что язык национальности для большевиков кодировался более общим языком марксист- ской доктрины исторического прогресса. Предполагалось, что все народы должны были пройти национальную стадию развития, но не ради некой универсальной идеи “нации”, а для того, чтобы сознательно 540 Рецензии/Reviews участвовать в социалистиче- ском строительстве. Дискуссию о том, кем были большевики – “конструктивистами” или “примордиалистами”, – Хёрш считает надуманной и объясня- ет влиянием книги Мартина.3 Анализ категорий, с помощью которых большевики упорядо- чивали разнообразие народов и территорий, оказавшихся в их подчинении, приводит Хёрш к выводу, что их одновременно формировали и примордиаль- ные, и конструктивистские парадигмы. По логике властей, “примордиальные” этнические группы неизбежно и объективно должны были развиться в нации. Но советское государство могло вмешиваться и ускорять этот объективный процесс, “констру- ируя” таким образом современ- ные нации.4 Этот – политиче- ский – уровень раннесоветской национальной доктрины Хёрш называет “поддерживаемым государством эволюционизмом” (state-sponsored evolutiоnism). Его реализация стала возможной только после того, как больше- вики “концептуально завоевали” пространство и население, ко- торое им надлежало реформи- ровать, а этот процесс занял, по Хёрш, около десятилетия. Далее уже само население восприняло язык советского “национально- социального эволюционизма” (если можно так развить форму- лу Хёрш). Анализируя массовую национальную риторику, Хёрш приходит к выводу, что к 1930- м гг. народы Советского Союза использовали язык советского государства в борьбе за ресурсы и за утверждение своих кол- лективных прав. Посредством апроприации новых категорий происходил процесс “двойной ассимиляции”: ассимиляции населения в эти самые катего- рии национальной политики и интеграции в новом качестве в Советский Союз (Р. 186). Книга, собственно, и посвя- щена процессу “концептуально- го захвата”, а точнее – освоения 3 Объясняя перелом 1930-х гг., Мартин говорит о резкой смене парадигм: от рассмотрения наций как современных конструктов большевики перешли к при- мордиальному взгляду на нацию. Terry Martin. TheAffirmativeAction Empire. Р. 443. 4 Типологически сходное высказывание приводит П. Холквист, когда рассуждает о специфике советского отношения к категории расы: “So­ viet physical anthropologists posited that races existed ‘objectively in nature’ (not just in people’s minds), but their reality was ‘superseded’... by social groups based on class and ethnicity.” См.: Peter Holquist. State Violence as Technique. The Logic of Violence in Soviet Totalitarianism // Amir Weiner (Ed.). Landscaping the Human Garden. Twentieth-Century Population Management in a Comparative Framework. Stanford, 2003. P. 40. 541 Ab Imperio, 3/2005 нового советского простран- ства. Хёрш интересует, в пер- вую очередь, роль этнографи- ческого знания в формировании категорий национальной поли- тики советского государства. Отправной точкой оказывается 1917 год, когда большевики реально “открыли” для себя империю, которой они толком не знали. Этнографы пришли им на помощь, получив взамен неограниченные возможности для реализации собственных научных модернистских про- ектов по систематизации и классификации населения. Но с точки зрения формирования концептуального горизонта советской политики роль этно- графов была еще значительнее: они, как утверждает Хёрш, соз- дали стандартный словарь на- ционального языка, определив содержание таких терминов, как народность, нация, наци- ональность, и зафиксировав за теми или иными группами населения тот или иной термин (а как следствие – статус в но- вой государственной системе). Хёрш тщательнейшим образом анализирует диалог энтографов с властью, который со временем становится все более неравным: воспользовавшись услугами экспертов для “концептуально- го захвата”, власть, по мнению Хёрш, перестает нуждаться в них как в равноправных пар- тнерах и переводит в разряд идеологической обслуги. Хёрш выделяет и второй источник формирования кате- горий советской национальной политики – “местное знание” региональных руководителей и администраторов, которое подчас противоречило эксперт- ным выводам приближенных к власти этнографов. Конфликты между этими тремя агентами “концептуального захвата” возникали по поводу и в связи с “культурными технологиями управления”, под которыми Хёрш в логике “колониальной парадигмы” подразумевает ин- ституты типа музеев, практики картографирования, райониро- вания (в том числе экономиче- ского) и переписи населения. Книга состоит из трех частей и эпилога. Часть I (две главы) “Империя, нация и научное го- сударство”; Часть II (три главы) “Культурные технологии управ- ления и природа советской власти”; Часть III (две главы) “Угроза нацизма и ускорение большевистской революции”. Первая глава, “На пути к революционному альянсу”, освещает предреволюционный опыт экспертов-этнографов и большевиков в “национальном вопросе”, категории, которыми они пользовались, и научно- 542 Рецензии/Reviews практические и политические проекты, в которых участвова- ли. Эта глава принципиальна с точки зрения показа “панъев- ропейского” контекста нацио- нального дискурса обеих групп. Однако уже в ней – а может быть, именно в ней – проявляет- ся недостаток, характерный, на мой взгляд, для подхода Хёрш в целом: большевики и этнографы предстают как две монолитные группы, как носители унифици- рованного группового дискурса. И если в Главе I применительно к большевикам такой подход может быть оправдан, ведь в их среде “ответственных” за наци- ональную проблематику можно было пересчитать по пальцам, то дореволюционная этнография являла собой достаточно слож- ный феномен, и сводить ее к деятельности Этнографического отдела Императорского Русско- го Географического Общества (ИРГО) вряд ли корректно. По- скольку Хёрш писала эту главу, имея в виду заключенный после 1917 г. “революционный альянс”, основанный на общем признании модернистского принципа “науч- ного управления”, в имперской этнографии она отбирает лишь те тенденции, которые указывают на стремление этнографов стать экспертами при политиках-ре- форматорах (например, думских) и организовать – желательно при поддержке государства – соб- ственные экспертные центры по учету и классификации на- селения империи.5 Утвердив- шийся в историографии взгляд на Первую мировую войну как на момент мобилизации и этатизации профессионалов и общественности помогает Хёрш объяснить эволюцию этногра- фов, логически приведшую к “революционному альянсу”. Так, принятый созданной в 1915 г. КЕПС (Комиccией по изучению естественных про- изводительных сил России) ре- гиональный принцип изучения отечественных производитель- ных сил Хёрш интерпретирует именно в контексте эволюции экспертного сообщества во5 При этом Хёрш упускает из виду роль этнографии как правительственного “экс- перта” либо “эксперта”, обслуживающего различные “колониальные” видения империи и роли в ней инородцев. В частности, она никак не упоминает отлично разобранное именно с этой точки зрения Робертом Гераси “мултанское дело”, где этнографическая экспертиза определяла юридический язык и политическое вооб- ражение как стороны обвинения (и солидаризирующегося с ним правительства), так и защиты (и солидарной с ним “демократической общественности”). См. Robert Geraci. Ethnic Minorities, Anthropology, and Russian national Identity on Trial: The Multan Case, 1892-96 // The Russian Review. 2000. Vol. 59. Pp. 530-554. 543 Ab Imperio, 3/2005 енного времени, тогда как ре- гиональный подход задолго до этого применялся в имперской антропологии и этнографии.6 Хёрш никак не прослеживает эволюцию самодеятельного, оппозиционного, “обществен- ного” этоса, присущего дорево- люционному этнографическому и антропологическому сообще- ству. Основываясь на трудах ведущих деятелей Этнографи- ческого отдела ИРГО, Хёрш де- лает вывод о том, что основной категорией этнографического дискурса была народность, что соответствует имиджу эт- нографии как науки “национа- лизирующей”. В то же время Хёрш никак не комментирует противоречие между этногра- фией народности и этнографией не национальных регионов импе- рии. Более того, чутко реагируя на усиление расового языка в советской этнографии 1930-х гг., Хёрш умудряется упустить из виду влияние физической ан- тропологии на этнографический дискурс в позднеимперский период. Антропология поль- зовалась гораздо менее нацио6 В качестве примера регионального подхода в этнографии можно привести выдержку из речи Председателя Казанского Общества Археологии, Истории и Этнографии, зарегистрированного при Казанском Императорском университете: “Цель нашего нового Общества при Казанском университете выражается в первом§ устава Общества: ‘изучение прошедшего и настоящего русского и инородческого населения в территории бывших Булгарско-Хазарскаго и Казанско-Астрахан- ского царств, с прилежащими к ней местностями’. Таким образом, пространство территории, составляющей предмет изучения нашего Общества, опреде­ ляется историческими признаками – границами преемственно существовавших царств. На севере, по среднему течению Волги и по Каме было царство Булгарское, на юге от него, по обеим сторонам нижнего течения Волги – царство Хазарское; в XIII веке все это пространство было завое­ вано Татарами и взошло в состав Золотой Орды...” См.: Отчет Казанского Общества Археологии, Истории и Этнографии и о возможном содействии обществу со стороны жителей местного края. Речь То- варища Председателя Общества О. М. Шпилевскаго, произне­ сенная в I Годичном Публичном Собрании Общества 19 марта 1879 г. С. 17. Изучение распространения “физических типов” по регионам (Западные губернии, Кавказ, Сибирь, и др.) было характерно для российской имперской физической антропологии. Об этом подробнее см. Marina Mogilner. Defining the Empire Anthropologically // Frithjof Benjamin Schenk (Ed.). Beyond the Nation. Writing European History Today. St. Petersburg, 2004 (= Working Papers des Zentrums für Deutschland und Europastudien, St. Petersburg); Marina Mogilner. The Most European Science in Russia: Defining the Empire Anthropologically // Kimitaka Matsuzato (Ed.). Emerging Meso-Areas in the Former Socialist Countries. Histories Revived or Improvised? Sapporo, 2005. 544 Рецензии/Reviews нально-ориентированными ка- тегориями, нежели народность. Она изучала расовые типы, славянское население империи и т.п. Российская физическая антропология была антропо- логией имперской, именно в ее рамках широко практиковался региональный подход к “антро- пологическому описанию” Рос- сийской империи.7 Даже среди попадающих в сферу внимания Хёрш “этнографов” были люди, которых она квалифицирует как “физических антропологов” (например, Сергей Руденко), не говоря уже о Дмитрии Анучи- не,8 который проходит в Главе I лишь по этнографической “статье”. Хёрш вообще не зани- мается просопографией этногра- фического сообщества или даже группы приближенных к боль- шевистским властям этногра- фов. Можно с большой степенью вероятности предположить, что изучение их биографий и науч- ных “ориентаций” показало бы, 7 О физической антропологии в дореволюционной России см.: Ф. Волков. Ан- тропология и ее университетское преподавание (К пересмотру университетского устава) // Ежегодник Русского Антропологического Общества при Импера- торском Петроградском Ун-те / Под ред. Секретаря общества С. И. Руденко. Петроград, 1915. С. 99-107; Ал. Ивановский. Об антропологическом изучении инородческого населения России // Русский антропологический журнал. 1902. Кн. IX. № 1; Ал. Ивановский. Опыт антропологической классификации на- селения России // Русский антропологический журнал. 1903. Кн. XV-XVI. № 3-4; В. В. Воробьев. Об антропологическом изучении славянского населения России // Русский антропологический журнал. 1902. Кн. IX. № 1; Устав Русского Антропологического Общества при С.-Петербургском Университете // Протоколы заседаний Русского Антропологического Общества при Императорском СПб. Ун-те за 1895/6 год / Под ред. В. Ольдерогге. Санкт-Петербург, 1898. С. 3-10; Устав Антропологического Общества при Императорской Военно-Медицинской Академии. Санкт-Петербург, 1893. С. 7. Об антропологии в связи с деятельно- стью И. А. Сикорского и идеологией русского национализма см.: В. Менжулин. Другой Сикорский. Неудобные страницы истории психиатрии. Киев, 2004; М. Могильнер. “Энциклопедия русского националистического проекта”// Ab Imperio. 2003. № 3. С. 225-240. См. также составленный представителями современного расового русского национализма сборник: Русская расовая теория до 1917 года. Москва, 2002 и др. 8 О Д. Н. Анучине см.: В. В. Бунак. Деятельность Д. Н. Анучина в области антропо- логии // Русский антропологический журнал. 1924. Т. 13. Вып. 3-4; В. В. Богданов. Дмитрий Николаевич Анучин // Сборник в честь семидесятилетия профессора Дмитрия Николаевича Анучина. Москва, 1913; Л. С. Берг. Очерки по истории русских географических открытий. Москва-Ленинград, 1946. 545 Ab Imperio, 3/2005 что среди снабжавших новую власть этнографическими дан- ными превалировали этнографы народнической ориентации, люди с революционно-народ- ническим прошлым и опытом ссылки. Они и до революции развивали романтическую на- ционализирующую парадигму с привкусом позитивизма. Эта ка- тегория этнографов менее всего подходит под схему этатизации, профессионализации и мобили- зации в ходе Первой мировой войны. Также неясно, кем они ощущали себя при большевиках: профессионалами-экспертами или революционерами с экс- пертными знаниями. Этногра- фы других “ориентаций” после 1917 года растворяются в массе советских этнографов, меняют взгляды, эмигрируют… Мне кажется, что тезис Хёрш стал бы сложнее и интереснее, если бы она ввела в этнографи- ческий дискурс дополнительные “переменные” (в том числе по- литическую, например, часть дореволюционных этнографов была интеллектуально связана со славистикой, политически крайне консервативной) и не так откровенно стремилась про- иллюстрировать неизбежный “революционный альянс” экс- пертов-модернистов и поли- тиков-модернистов. Гораздо интереснее попытаться ответить на вопрос, почему из всего ком- плекса этнографически-антропо- логического знания дореволю- ционной империи для “альянса” сгодился лишь один его сегмент? Видимо, ответ на этот вопрос несколько корректирует тезис о взаимном добровольном со- трудничестве власти и экспер- тов, заставляя предположить осознанность выбора власти и определенную самоцензуру экс- пертов. В свете заданных вопро- сов пришлось бы переосмыслить и вывод о резком переломе кон- ца 1920-х в отношении власти к экспертам. К этому моменту, считает Хёрш, фактическое и концептуальное завоевание со- ветской территории и населения завершилось, и “партия возна- мерилась продемонстрировать, что она, а не бывшие имперские эксперты, руководит социали- стическим строительством, что научный социализм, а не ‘либе- рально-буржуазная’ социология прокладывает путь в будущее” (Р. 139). Однако если признать, что уровень самостоятельно- сти экспертов был изначально гораздо скромнее, чем предпо- лагает Хёрш, поворот в поли- тике партии не покажется столь неожиданным и слабо мотиви- рованным (ведь никто не при- нимал официального решения о “завершении концептуального захвата” в 1928 г.!). 546 Рецензии/Reviews Глава 2, “Национальная идея versus экономический прагма- тизм”, отчасти преодолевает тенденцию к показу участни- ков “альянса” как монолитных групп, конкретизируя “власть” как партнера в диалоге с экс- пертами-этнографами. Хёрш тщательно и даже увлекательно анализирует процесс поиска компромисса между Нарком- нацем и Госпланом, протекав- ший во взаимодействии обеих властных структур с этногра- фами. “Карта регионализации” государства у большевиков изначально отсутствовала, так же как критерии выделения тех или иных регионов. Они формировались в столкновении “этнографической” (Наркомнац) и “экономической” (Госплан) парадигм, которые, однако, не были взаимоисключающими, поскольку в равной степени могли быть представлены на языке социально-политического эволюционизма. Эту дискуссию, вернее, ее компромиссный итог, Хёрш рассматривает в качестве начального этапа “концептуаль- ного захвата” подконтрольной советской власти территории. Три следующие главы посвя- щены “культурным технологиям управления”, последовательно – взаимодействию этнографов, местных деятелей и больше- вистского руководства в деле категоризации населения для всесоюзной переписи, райони- рования и проведения админи- стративных границ и, наконец, в деле создания этнографи- ческого музея как института для репрезентации советской многонациональной модели. В этой части книги вновь воз- никает ощущение монолитного этнографического дискурса (группа этнографов-экспертов, консультирующих центральные государственные ведомства; экспозиция одного центрально- го музея), при том, что властный дискурс диверсифицирован по крайней мере по линии центр – национальные регионы. Понят- но, что этнографические музеи создавались не только в сто- лицах, и этнографическое зна- ние в целом производилось не только там. Более того, в одних регионах тон в дискуссиях о на- циональности задавали лингви- сты, в других – этнографы. Как происходил информационный обмен и что цензурировалось эт- нографией внутри собственной “дисциплины”? Этот вопрос, как и вопрос о “политике” внутри этнографического сообщества, в книге не ставится. Характерно, что автор не привлекает и соз- данную в России за последние лет десять литературу по мест- 547 Ab Imperio, 3/2005 ным этнографическим школам и национальным дискуссиям.9 Неубедительность выводов Хёрш часто обусловлена как раз этим противоречием между изо- щренным анализом семантики советского языка националь- ности, виртуозным владением собранным огромным матери- алом дискуссий, обсуждений, согласований и консультаций на разных уровнях и тенденци- ей к рассмотрению властного и этнографического дискурсов как неких монолитов. Скажем, в Главе 4 подробно разбираются “белорусский” и “украинский” варианты районирования. Хёрш показывает, как в процессе об- суждения принимается решение включить в состав Белорусской ССР районы с русскоговоря- щим, “русифицированным”, как определяли участники обсужде- ния, белорусским – по определе- нию этнографов – населением. В данном случае, подчеркивает Хёрш, решение выносилось не на основе самоопределения белорусского народа или до- казанного наличия у присоеди- ненного к республике населения “белорусского самосознания”, но исключительно на основе этнографических экспертных аргументов (Рр. 149-155), что, по ее мнению, иллюстрирует роль этнографов-экспертов во властном альянсе. При этом “украинский” вариант демон- стрирует другую тенденцию: при наличии соответствующей этнографический экспертизы политическое решение прини- мается исходя из восприятия украинской нации как “слиш- ком националистической” (Р. 155). Возникает вопрос: так мо- жет ли вестись речь об унифи- цированных дискурсах с обеих сторон, и можем ли мы говорить о равноправном партнерстве 9 См., напр., Э. Анттикоски. Стратегии карельского языкового планирования в 1920-е – 1930-е гг. // В семье единой: Национальная политика партии боль- шевиков и ее осуществление на Северо-Западе России в 1920 – 1950-е годы. Петрозаводск, 1998. С. 207-222; А. А. Левкоев. Национально-языковая поли- тика финского руководства советской Карелии (1920 – 1935): Препринт / РАН Кар. науч. центр. Ин-т яз., лит. и истории. Петрозаводск, 1992 (Науч. докл.); П. Варнавский. Границы советской бурятской нации: “Национально-культурное строительство” в Бурятии в 1926-1929 гг. в проектах национальной интеллиген- ции и национал-большевиков // Ab Imperio. 2003. № 1. С. 149-176; Nick Baron. The Language Question and National Conflict in Soviet Karelia in the 1920’s // Ab Imperio. 2002. № 2. Pp. 349-360; Языковая политика в Республике Татарстан: Документы и материалы (20-30 гг.) / Под ред. Ф. М. Султанова и др. Казань, 1998; Б. Султанбеков. Последний бой Галимджана Ибрагимова // Татарстан. 1995. № 7-8 и др. 548 Рецензии/Reviews политиков и экспертов? При этом Хёрш не дает четких объ- яснений, почему в случае с Белоруссией победила не ком- промиссная “этнографическая” /“экономическая” парадигма, не экспертное мнение, а наци- онализирующий политический подход? Отвергая довольно убедительный аргумент Терри Мартина (определяющими яв- лялись внешнеполитические со- ображения), Хёрш не предлага- ет собственного определенного вывода взамен (Р. 149). С другой стороны, искус- ственно унифицируя этнографи- ческий дискурс, Хёрш получает возможность рассмотреть все нюансы трансформации этого “конструкта” под воздействием дискурса власти. В результа- те она замечает интересные и важные детали, мимо которых проходят другие исследовате- ли. Так, она не ограничивается констатацией того, что катего- ризация населения в процессе переписи характерна для всех модернизирующихся империй (и, добавим, национальных государств) и роль экспертов в данном случае везде одна и та же (подвести население под стандартные, научно обосно- ванные категории), а значит, со- ветская Россия ничуть не “хуже” других модернизирующихся государств. Хёрш подчеркивает различие между советским и прочими подходами к переписи: советский режим использовал перепись не только для “концеп- туального завоевания” населе- ния страны, но для осознанной трансформации идентичности своих подданных. Советские управленцы и эксперты-этно- графы использовали категорию национальность, прекрасно сознавая, что она непонятна, чужда и не имеет значения для многих “советских” народов (Рр. 102-102). Вполне отдавая себе отчет в том, что, используя опре- деленные категории, тем более связанные с территориальными и административными приви- легиями, советский режим “соз- дает и организует нации” (как сказал в 1925 г. Анастас Микоян, Р. 102), организаторы переписи и эксперты руководствовались не политикой “affirmative action”, считает Хёрш, а стремлением ускорить прохождение всех народов по марксистской исто- рической эволюционистской траектории. Очень сложную и интересную ситуацию обнаруживает Хёрш, когда обращается к анализу де- ятельности этнографического отдела Русского Музея, который показан в книге как важнейший локус советского культурного 549 Ab Imperio, 3/2005 производства и государствен- ного строительства 1920-х – на- чала 1930-х гг. (Глава 5). Язык музейной экспозиции традици- онно обращал в прошлое, музей- ная этнография фиксировалась на артефактах традиционных культур, на “пережитках” – в терминах эволюционистской культурной антропологии. И если ассимиляция населения в новые категории советской национальной политики могла осуществляться посредством пе- реписей или этнографического картографирования вкупе с эко- номическим районированием, то сама “футуристичность” новых категорий ставила под сомнение возможность их репрезентации в этнографическом музее. Эта коллизия показана Хёрш тем более остро, что и в экспертных этнографических организациях, и в Музее работали одни и те же люди. Напряженный поиск но- вого языка музейной репрезен- тации советской национальной политики разбит Хёрш на два этапа: до 1926-27 гг., когда им- пульс к экспериментированию исходит от самих этнографов, и после 1927 г., когда представи- тели партии физически приходят в музей, а роль этнографов сво- дится, фактически, к выживанию и приспособлению к новым по- литическим требованиям. Как происходило это выжи- вание и приспособление, Хёрш показывает в последней, третьей, части (Глава 6 “Спонсируемый государством эволюционизм и борьба против германского био- логического детерминизма” и Глава 7 “Этнографическое зна- ние и террор”). Из Главы 6 мы узнаем, что увлечение немецкой прикладной антропологией не было чуждо советским антропо- логам 1920-х гг., но категория расы всегда оставалась для них вторичной, ибо, согласно общей эволюционистской установке со- ветской науки и политического дискурса, “способности” того или иного народа определялись не расой, а социальными условиями и средой. Антропология превра- тилась в поле битвы советских и немецких антропологов после утверждения в Германии расист- ской социальной антропологии. В этих условиях советские ан- тропологи и этнографы получили социальный заказ: опровергнуть западные расовые исследования и доказать пригодность всех советских народов, вне зависи- мости от уровня их развития, к участию в социалистическом строительстве. Самая интересная часть этой главы, на мой взгляд, связана с обзором деятельности антропологических экспедиций, организованных в ответ на при- 550 Рецензии/Reviews зыв партии и направленных в районы со считавшимися “от- сталыми” и непригодными для социалистического строительства нерусскими этносами. Понятно, что специалисты должны были подтвердить высокую адаптаци- онную способность этих этносов и успехи их социалистической трансформации. Важно, что Хёрш показывает, как для этой цели подгонялись старые (“пережит- ки”) и изобретались новые объ- яснительные модели, как язык этнографии аппроприировал язык политики, постулируя наличие кулацкого и бедняцкого расовых типов и физическую близость пролетариев разных этносов между собой, превосходящую их близость к “буржуазным эле- ментам” внутри собственной эт- нической группы. В рамках этой новой парадигмы стало возможно и прославление “советской рус- ской нации”, авангардом которой являлся “русский пролетариат” (Р. 268). Несмотря на свой новатор- ский характер и на интересней- ший исследовательский матери- ал, эта глава кажется мне одной из наиболее проблематичных. Физическая антропология в кни- ге возникает из “ниоткуда”, ан- тропологи вдруг “материализу- ются” из достаточно монолитной этнографии предшествующего периода в ответ на призыв пар- тии. Хёрш крайне мало сообщает нам как о дореволюционной антропологии, так и о том, что с ней происходило в 1920-е гг., когда доминировала этногра- фическая парадигма.10 Кажется, она даже не подозревает, что в течение всего этого времени в имперской России, а затем и в советской выходил “Русский антропологический журнал”, по которому можно проследить смену парадигм и степень уча10 В этот период, безусловно, происходит переориентация антропологов с имперской на социально-медицинскую антропологию, о чем наглядно свидетельствуют номера “Русского антропологического журнала”. Более интересная проблема, связанная с этой переориентацией и вполне закономерная в контексте исследования Хёрш, связана с участием или отсутствием антропологии в том или ином советском наци- ональном проекте 1920-начала 1930-х гг. Так, например, антропология была одним из ведущих языков советского еврейского национального дискурса, который в этом смысле вряд ли имел конкурентов. См. научные сборники, выходившие с 1926 по 1930 год в Ленинграде под названием “Вопросы биологии и патологии евреев”. Особенно смотри: Редакционная Коллегия: В. И. Биншток, А. М. Брамсон, М. М. Гран, Г. И. Дембо. О задачах научных сборников “Вопросы биологии и патологии евреев” // Вопросы биологии и патологии евреев. 1926. Вып. 1. С. 3-6.; Б. Вишнев- ский. К антропологии евреев России // Еврейская старина. 1924. Т. XI (Ленинград). С. 266- 398 и др. 551 Ab Imperio, 3/2005 стия антропологов в советском политическом проекте.11 Без вы- страивания этой генеалогии из поля зрения исследователя вы- падает факт исчезновения после 1917 г. имперской антропологии, которая работала с категорией “физический тип” и изучала распространение и смешение этих типов в границах Россий- ской империи. Без генеалогии антропологического знания действительно можно решить, что советский импульс к изуче- нию производительных сил и влияние немецкой прикладной антропологии сформировали интерес российских физических антропологов к социально-меди- цинским евгеническим проектам (в то время как эти интересы не были им чужды и до 1917 г.).12 Критика социальной антрополо- гии и отказ от расовых иерархий были характерны для россий- ской физической антропологии практически с того момента, ког- да она начала рефлектировать собственный метод, т.е. с рубежа XIX-XX вв.13 Так что для антро11 Первый номер “Русского антропологического журнала” (далее в этой сноске – РАЖ) вышел в 1900 году. Издание РАЖ велось регулярно с 1900 до 1906 г., когда пожар в типографии привел к его приостановке. Из-за недостатка средств РАЖ не выходил в 1909-1912 гг. и с 1914 по 1915 гг. Возобновившись в 1916 г., РАЖ вскоре вновь прекратил свое существование и был реанимирован уже в совершенно иных условиях в 1924 г. В 1932 году РАЖ стал называться просто “Антропологическим журналом” и под таким названием выходил вплоть до 1937 года. 12 В связи с этим следует назвать прежде всего приват-доцента Женского медицин- ского института в Санкт-Петербурге, врача, антрополога, этнографа, специалиста по социальной гигиене, автора и инициатора первых студенческих переписей в Росси Д. П. Никольского. О его деятельности в связи с антропологическими ис- следованиями см.: “Обзор из антропологии в связи с медициной, представленный Доктором Никольским к соисканию звания приват-доцента СПб. Женского Меди- цинского Института по кафедре гигиены” // ЦГИА. Ф. 436. Д. 14480. “О службе приват-доцента Д. П. Никольского”. Оп. 1. Т. 2. 1913 г. 6 л. О нем см. также: L. Engelstein. The Keys to Happiness: Sex and the Search for Modernity in Fin-De-Siècle Russia. Ithaca, 1992. Из оригинальных источников см. также: Еврейский Меди- цинский Голос. Орган бытовой и клинической медицины / Под ред. врачей И. Б. Адесмана, И. С. Гешелина, С. Е. Марьяшеса и Я. М. Раймиста. Одесса. 1908-1911. В этом журнале регулярно печатались такие ведущие российские антропологии (врачи по образованию), как А. Д. Элькинд, С. Вайсенберг; “Вестник психологии, криминальной антропологии и гипноза”, выходивший в С.-Петербурге с 1904 г. под ред. В. М. Бехтерева и В. С. Серебреникова, и др. 13 Этот вывод принят в историографии. См., напр. Peter Holquist. State Violence as Technique.TheLogicofViolenceinSovietTotalitarianism//AmirWeiner(Ed.).Landscaping the Human Garden. Twentieth-Century Population Management in a Comparative 552 Рецензии/Reviews пологов старой школы призыв партии в этом вопросе точно не являлся определяющим. И работы Франца Боаса, проведенные на эмигрантах в США и продемон- стрировавшие расовую измен- чивость в одном поколении, они открыли для себя не в переводах 1930-х гг. (Р. 265), а в оригинале и в подробных рефератах в том же “Русском антропологическом журнале” в 1910-х гг.… Видимо, речь в этой главе должна была бы вестись о по- литике внутри этнографического сообщества, о причинах исчез- новения имперской антропо- логии (потенциально не менее этатистской и демократической по своим установкам, чем этно- графия) после 1917 г., о формах выживания расового дискурса, о том, как он актуализировался в советской этнографии, в евге- нике,14 медицинской генетике, а затем – в легитимизированной противостоянием с германской расовой антропологией советской антропологии. Эти сюжеты еще ждут своего исследователя, спо- собного развить применительно к ним методологию изучения концептуального языка совет- ского национального дискурса, предложенную Хёрш. Наконец, последняя, седьмая, глава посвящена противоречию между концепциями национальFramework . Stanford, 2003. P 42: “Even prior to the Russian Revolution, the more virulent strands of...

pdf

Share