In lieu of an abstract, here is a brief excerpt of the content:

  • Существуют ли "точки сборки"?
  • И. Герасимов, С. Глебов, A. Каплуновский, M. Могильнер, and A. Семенов

Кантианское понимание пространства и времени стало ключевым не только для модерной концепции субъектности, но и заложило основания современного категориального аппарата социальных наук. Мы говорим на языке кантовского пространства и кантовского времени и поэтому воспринимаем социальные группы как протяженные во времени и четко очерченные в социальном и географическом пространстве. Правда, Иммануил Кант полагал категории пространства и времени имманентными наблюдателю, а современные социальные науки стремятся оперировать концепциями пространства и времени как “объективными” и универсальными характеристиками групп. Опираясь на эти “объективные критерии”, которые кладутся в основу научной хронологии, истории и географии, формируется наше понимание политических сообществ как “наций”, укорененных в общем временном опыте и общей территориальности. Противоречие между субъективностью восприятия пространственно-временных рамок и структуралистским объективизмом социальной картины мира, создаваемой при помощи этих рамок, послужило отправной точкой для годовой темы журнала в 2014 г., посвященного гетерогенной имперской темпоральности и пространственному опыту разнообразия.

Первый тематический номер в рамках новой годовой программы Ab Imperio “Точки сборки имперской ситуации: места и пространства разнообразия” посвящен реконструкции возможных источников имперской ситуации в самом факте пространственных и темпоральных [End Page 9] пересечений различных групп и процессов, параллельно существующих и развивающихся в рамках политических границ империи. Изначально ожидалось, что, опубликовав в номере “Zeit und Raum: соседние пространства, пограничные эпохи” несколько исследований конкретных случаев структурного соседства институтов, культур и темпоральностей, мы наглядно обнаружим компоненты, создающие имперскую ситуацию многомерности, неравномерности и асинхронии. Оценивая материалы номера ретроспективно, мы видим, что физическое соседство само по себе не производит сложные социальные пространства (которые бы характеризовались сосуществованием и частичным взаимоналожением нескольких номенклатур социальных статусов и иерархий власти). Возможно, объяснение следует искать в современном языке классификации и эссенциализации, а возможно, в самой природе человеческих коллективов. Так или иначе, похоже, в зонах и ситуациях контакта люди скорее склонны сопротивляться интеграции, заново утверждая старые и производя новые межгрупповые барьеры и маркеры различия.

Долгий XIX в. в полной мере проявил тенденцию к восприятию изначальной стихийной гибридности имперской ситуации в эстетике полотен Модильяни (согласно известной метафоре Геллнера), т.е. как пространство, где в сложной иерархической динамике соседствуют изолированные и внутренне гомогенные разноцветные “блоки”-коллективы. Им приписывается автономная и единая воля. Чтобы восстановить в истории роль конкретных людей, а не воображаемых коллективов, необходимо понять логику воображения и тот язык, благодаря которым создавалась эта “модильяневская” картина мира. Поэтому отсутствие наглядных свидетельств существования некоего “механизма” формирования имперской ситуации само по себе еще не говорит, что этого механизма вовсе не существовало в том или ином конкретном случае. Просто сам язык наблюдателей (и оставленных ими источников) был настроен на игнорирование и прямое замалчивание всего амбивалентного, многомерного, “ненационального”. Деконструкция этого языка – в источниках и в анализе самих современных исследователей – является первоочередной задачей и предварительным условием понимания “устройства” имперской ситуации.

Номер открывается статьей Эндрю Зиммермана “Раса против революции в Центральной и Восточной Европе: от Гегеля до Вебера, от крестьянских восстаний до ‘полонизации’” (рубрика “Методология и теория”), удачно резонирующей с аллюзией на немецкий идеологический [End Page 10] контекст XIX в. темы номера. Зиммерман убедительно возводит корни расизма к контрреволюции как “политической реакции, направленной на сохранение иерархий власти, которым угрожают демократические революции”. В той же логике он отрицает традиционную дихотомию расового и культурного понимания разнообразия, вскрывая основания современных социальных наук в “культурном расизме” Макса Вебера. Согласно Зиммерману, Вебер использовал язык культурного расизма для борьбы с опасностью “социального загрязнения” германской экономики и общества рабочими-мигрантами из российской Польши. Одновременно этот язык был призван вскрыть опасность пролетаризации, которую Вебер также описывал в категориях расового (этнокультурного) загрязнения. Хотя Зиммерман подчеркивает именно контрреволюционные корни веберовского дискурса межгрупповой изоляции, необходимо добавить, что противостоявшие им революционные движения (анализируемые Зиммерманом в связи с гегельянской традицией) были не менее склонны к эссенциализации понятия группы и удалению всех “инородных вкраплений”, вплоть до чисток социальных (и расовых, например на Гаити) чужеродных элементов.

Анализировали ли Гегель и Вебер возможные “точки сборки” имперской ситуации в немецком социальном контексте? Немецкие интеллектуалы и политики прилагали немало усилий для того, чтобы ограничить возможность интеграции польских мигрантов в немецкое общество, поскольку такая интеграция затрудняла проведение четких границ внутри возникающего национального государства. Однако их социологическое теоретизирование разворачивалось в логике имперской ситуации, производя нерегулярную карту человеческого разнообразия и гегемонии, в которой “класс”, “конфессия” и “статус” функционировали как отчасти взаимозаменяемые категории, маскируя (и усложняя) по сути расистскую эпистему.

Две статьи в рубрике “История” также рассматривают роль социального знания в гетерогенном обществе, при этом опровергая ряд общепринятых влиятельных историографических подходов. Станислав Малкин обращается к истории строительства империи посредством рационального описания и анализа ее населения. Преодолевая старую типологию “западных заморских” и “континентальных и протяженных” империй, Малкин доказывает, что многие “заморские” имперские практики Великобритании были впервые опробованы в конце XVII − первой половине XVIII в. в Шотландии под непосредственным воздействием [End Page 11] континентальной политической культуры камерализма. Так называемая “Хайлендская проблема”, понимаемая как умиротворение и модернизация шотландских горских кланов, решалась с помощью ранних методов социальной инженерии, основывавшихся на “политической арифметике” – примитивной статистике населения. За столетие до того, как Генри Мэн изобрел концепцию “традиционного общества”, британские власти и их шотландские агенты, пытавшиеся интегрировать Шотландию и Англию в Великобританию, создали концепцию “клана”. С тех пор они предпочитали работать не с обозреваемой реальностью, а с этой категорией специфически определяемой группности. Как видим, даже сознательные усилия, направленные на интеграцию вместо релятивизации межгрупповых границ, могут способствовать их переопределению и закреплению.

Спустя столетие уже в Российской империи реформаторски настроенное Морское министерство выступило с инициативой исследования населения другого типа, о чем рассказывается в статье Алексея Вдовина. Оно организовало так называемую “литературную экспедицию” с участием писателей, которые должны были изучить население разнообразных имперских прибрежных территорий – потенциальный источник набора матросов. Отчеты участников экспедиции показывают ассимиляторское понимание межкультурной интеграции, основанное на представлении о цивилизаторской миссии России среди этноконфессиональных меньшинств. Писатели-экспедиционеры пытались классифицировать народы империи в рамках жестких культурных и даже биологических иерархий, что подтверждает тезис Зиммермана о центральной роли расового дискурса в легитимистских проектах XIX в. Оба проекта интеграции – через упорядоченное сосуществование (Малкин) и ассимиляцию (Вдовин) – не предполагали ничего, что хотя бы отчасти напоминало имперскую ситуацию. Напротив, они были нацелены на жесткую фиксацию различий и в конечном итоге на их уничтожение.

В своей статье Диляра Усманова рассматривает дискуссии в Государственной думе революционной эпохи 1906−1907 гг., когда имперское разнообразие, кодифицированное в категориях сословий, конфессий, классов и национальностей вошло в конфликт с современным видением единого политического сообщества, представленного через институты парламентаризма. Если, согласно Зиммерману, расизм был консервативным ответом на революцию, то революция 1905 г. должна была бы иметь обратный эффект деэссенциализации групп. Однако, [End Page 12] исследуя риторику парламентских дискуссий, Усманова вскрывает более сложную картину. Как революционно настроенные, так и явно контрреволюционные ораторы выражали готовность проводить жесткие социальные и культурные межгрупповые разделительные линии, как архаичные (конфессиональные), так и модерные (классовые). Революционная риторика не менее убедительно, чем контрреволюционная, конструировала образ общества, разделенного на социально-биологические единицы (в этой связи характерна амбивалентность коннотаций понятия “народ” как одновременно и социального слоя, и антропологической категории).

Две статьи в исторической рубрике и одна в рубрике “Социология, антропология, политология” посвящены территориализации национального воображения в Литве за последние 120 лет. Дарюс Сталюнас объясняет, почему литовские националисты в позднеимперской России избрали Вильнюс (Вильну) в качестве столицы будущего литовского государства и как они собирались превратить в столицу нации город, в котором этнические литовцы составляли не более 2–3% населения. Виолета Даволюте обращается к первому десятилетию после Второй мировой войны, когда Вильнюс действительно стал литовским как в демографическом, так и в символическом смысле. Даволюте указывает на парадоксальную ситуацию (определяя ее как имперскую ситуацию), когда, несмотря на утрату суверенитета в результате аннексии Литвы Советским Союзом и уничтожение национальной элиты в войне и сталинских чистках, приток литовского населения из деревень в Вильнюс после 1945 г. стал фактором масштабного национального возрождения. Катастрофа старой элитарной культуры совпала с беспрецедентным всплеском вертикальной социальной мобильности, создавшей широкую основу нового литовского национального проекта (по модели “из крестьян во французы”). Наконец, Василиюс Сафроновас анализирует сегодняшние взаимные территориальные претензии Литвы и России на территории бывшей Восточной Пруссии. Он заключает, что литовское восприятие российской Калининградской области (бывший Кенигсберг) как исторической “малой Литвы” демонстрируют актуальность этнически детерминированного территориального воображения для современного литовского национального проекта. В то же время российские притязания на литовскую Клайпеду (бывший Мемель) свидетельствуют о сохранении имперской анациональной политической логики, основанной на идее “легитимного завоевания”. Однако в последние несколько десятилетий и этот имперский принцип легитимности [End Page 13] подвергся серьезной “этнизации”, приходя в соответствие с откровенно этническим литовским национальным воображением. Вместе три “литовские” статьи рассказывают историю исключительно гетерогенной территории и общества, которые в течение ХХ в. очистились от присущих им амбивалентности и взаимонакладывающихся социальных идентичностей. Как показывает Даволюте, имперская ситуация проявилась скорее в неожиданном повороте, который получила эта общая тенденция гомогенизации и национализации после 1945 г.

Сходным образом в разделе “Новейшие мифологии” Ребекка Гоулд реконструирует парадоксальное зеркальное отражение гегемонных и субалтерных ролей в текстах грузинского писателя XIX в. Александра Казбеги (язык которых она определяет как “антиколониальную местную речь грузинско-чеченского пограничья”). Антиколониальная позиция Казбеги, ориентированная на чистые формы группности, когда даже “этика этнологизируется”, была обусловлена и осложнена имперской ситуацией, в контексте которой близость к правящей элите и, соответственно, гегемония могли определяться несколькими альтернативными способами: через язык, конфессию или социальный статус.

В совокупности материалы настоящего номера Ab Imperio показывают, что изначальное “естественное” состояние сосуществования и одновременной принадлежности к множественным формам группности (что является структурной предпосылкой имперской ситуации) обычно генерирует одно желание (как у революционеров, так и у контрреволюционеров): разобрать на части комплексные идентичности. Имперские ситуации в модерности возникают случайно, в “слепых зонах” публичных дискурсов, против воли тех, кто стремится рационализировать и классифицировать разнообразие. Статьи номера так и не прояснили однозначно природу “точек сборки” имперской ситуации. Видимо, эти “точки сборки” не физические “факты” и “обстоятельства”, но лишь аналитически реконструируемые конъюнктуры социальной самоорганизации. Они возникают и функционируют спонтанно, вне контроля и против воли исторических акторов, заинтересованных в ясности и четкой организации бессистемной социальной реальности. Следовательно, имперская ситуация требует медленного прочтения доступных свидетельств, а также способности деконструировать современные понятия времени и пространства, использующиеся для эссенциализации и кодификации различий.

Сам язык политического анализа, – будь то “политическая арифметика”, народнические травелоги или расоизированные социальные [End Page 14] теории, − стремится приуменьшить значение или даже совсем проигнорировать разрывы, противоречия и сложности, питающие “имперские ситуации”. Осознавая это, редакторская команда Ab Imperio попыталась реализовать масштабную программу критической деконструкции языка, который историки используют для наррации (а значит, и интерпретации) прошлого, разработав исторический курс “Новая имперская история Северной Евразии”. Препринт глав из этого курса мы начинаем в настоящем номере журнала и продолжим в следующих номерах. Главная цель этого курса – деконструкция доминирующей “схемы российской истории”, основы который были заложены в начале XIX в. и сохранились в более или менее неизменной форме, несмотря на все последующие исторические и историографические вмешательства. Путем проблематизации привычных тропов телеологического исторического развития очевидных и определяемых в современных нам категориях исторических акторов мы стремимся преодолеть схему воображения “российской истории” как истории “русских”, живущих на своей “органической” территории. Мы также пытаемся реконструировать “точки сборки” имперской ситуации как “естественного” состояния гетерогенных обществ. Редакция приглашает читателей Ab Imperio присылать свои комментарии на публикуемые главы. Мы рассчитываем совместно выработать новый способ рассказывания российской имперской истории и новый способ размышления о прошлом, которое возвращается к нам сегодня в виде актуальной политики.

Редакция Ab Imperio: И. Герасимов
С. Глебов
A. Каплуновский
M. Могильнер
A. Семенов [End Page 15]

...

pdf

Share