In lieu of an abstract, here is a brief excerpt of the content:

9 Ab Imperio, 3/2011 ОТ РЕДАКЦИИ Предлагаемый вниманию читателей номер 3/2011 продолжает об- суждение концепции Второго мира как аналитической категории. На- помним, что в рамках тематической программы 2011 года Ab Imperio приглашает авторов и читателей обсудить продуктивность применения понятия “Второй мир” не как геополитического концепта, характерного для определенной эпохи новейшей истории, а как метафоры, позволяю- щей помыслить отдельную субъектность “неклассической” модерности, т.е. такой модерности, которая выходит за пределы нормативных кон- цепций национального государства, классической модернизации или “западного” колониализма. Подобная постановка вопроса позволяет на новом критическом уровне вернуться к обсуждению проблемы россий- ского Sonderweg’а и переформулировать ее в компаративной перспек- тиве как вопрос о пределах инвариантности осмысления и реализации сценариев модерности. Тем самым релятивизируется представление об автаркической цивилизации Восточной Европы, Российской империи и Советского Союза: “особый путь” оказывается осознанным выбором исторического сценария и/или его обоснованием, а не результатом, детерминированным предшествующим развитием. Важным элементом концепции особого исторического пути являлось представление о неразрывности исторического времени, о континуи- тете российской и советской историй. Именно поэтому нам кажется столь важной тема текущего номера – “Время Второго мира: Имперские революции и контрреволюции”. Разрывы, глубокие общественные катаклизмы, осмысливаемые как революции (т.е. как радикальный переворот прежнего порядка), выявляют – пусть ретроспективно и “реактивно” – наиболее характерные черты уходящего строя, его спец- 10 От редакции ифику и уникальность, которую стремятся уничтожить ради новых идей и идеалов. Так, распад СССР и восточноевропейского социалистического блока означал конец существования Второго мира как особой социальной ре- альности или, во всяком случае, обозначил предел применимости этой концепции. То, что этот переломный момент был осмыслен Фрэнсисом Фукуямой не более и не менее как “конец истории” (и этот диагноз оказался с энтузиазмом воспринят многими внешними наблюдателя- ми), служит столь же важным свидетельством “реальности” Второго мира как особого феномена, как и многочисленные пропагандистские нарративы, созданные изнутри “соцлагеря”. Выходило так, что Второй мир (точнее, его противостояние с Первым) составлял суть новейшей истории, которая заканчивалась вместе с завершением противостоя- ния. В то же время у участников событий эта революция связывалась с надеждой на начало принципиально новой истории, на выход к ма- гистральной дороге “нормальной” национальной жизни и капитали- стического экономического развития. Эта позиция отказывала в праве на существование старому порядку, считая “время Второго мира” без- временьем, выпадением из общемирового исторического процесса. Но столь радикальное отрицание только подчеркивало самодостаточность феномена Второго мира, никоим образом не сводимого к вариантам или “мутациям” нормативной капиталистической модерности. Таким образом, возникал новый эпистемологический разрыв между эссенциализацией особости канувшего в Лету Второго мира и демон- тажом специального концептуального аппарата, приспособленного для его описания. Аналитики поспешили отказаться от специфического инструментария описания Второго мира и обратились к социологиче- ским, политическим и экономическим моделям, которые изначально создавались для осмысления динамики доминантного Первого мира и его “тени” (Третьего мира). Попытки компенсировать этот разрыв при- вели к развитию транзитологии как описания “переходного общества” в категориях неполноценного Первого мира, а также появлению раз- личных модификаций постколониальных теорий. Постколониальную теорию пытались применить (зачастую вполне успешно) к обществу, которое не являлось в прошлом колониальным и предполагаемая “пере- ходность” которого к Первому миру имела отправной точкой вовсе не классический Третий мир. Более того, с концом Второго мира как соци- ально-экономической формации и определенного способа организации культурного многообразия (через советскую модель интернационала 11 Ab Imperio, 3/2011 пролетарских наций) историография этого пространства оказалась в типично имперской ситуации разновекторного развития. Национальные дискурсы, рожденные в империи (часто в результате имперского адми- нистрирования), стали восприниматься как элементы деконструкции старого порядка, воплощающие антиимперскую эмансипацию “нор- мального хода” истории. С другой стороны, сложилась парадоксальная ситуация, когда язык самоописания исторических акторов оказался гомологичным (подобным и совпадающим) внешним аналитическим моделям: это произошло, когда асимметричная модель “Первый мир – Третий мир” стала использоваться как в постсоветских обществах, так и в работах обществоведов, изучающих эти общества. Парадоксаль- ность ситуации заключается в том, что метаязык не может совпадать с языком самоописания по определению, иначе либо научная модель недостаточно аналитична (некритично транслирует точку зрения объ- ектов изучения), либо самовосприятие членов сообщества догматично- ограниченно (игнорирует какие-то аспекты непосредственного опыта). Скорее всего, мы имеем дело и с тем, и с другим: недостаточной гиб- костью аналитической модели при идеологизированной самоцензуре восприятия реальности. В результате происходит отчуждение акту- альной исторической памяти от участников постсоветских обществ, а научное сообщество сталкивается с необходимостью деконструкции общепринятых моделей, нечувствительных к феноменам вне дуальной оппозиции “Первый мир – Третий мир”. В свете сказанного не кажется случайным, что участники цен- тральной дискуссии настоящего номера AI – “Распад СССР: двадцать лет спустя” – выбрали для себя довольно характерные аналитические позиции. Сергей Абашин и Пал Тамаш смотрят на события 1991 года из периферии советской империи, релятивизируя универсальность прочтения события распада СССР и представляя его как синтез мно- жественных отдельных историй с разными хронотопами. Их эссе свидетельствуют, что общие модели советскости, имперскости или постколониальности теряют свой объяснительный потенциал, если используются без учета локальных контекстов, специфических хроно- топов и актуального политического поля. Третий участник дискуссии, Дэвид Макдональд, дополняет этот деконструирующий ситуационный анализ процессов, конденсирующихся в “революционный” момент, генетическим анализом длительных исторических тенденций и конъ- юнктур, в частности – анализом российской культуры модернизации и восприятия государства как независимого политического агента. 12 От редакции Такая сложная аналитическая оптика находит всестороннее теоре- тическое осмысление в методологической рубрике номера, отданной под перевод глав из книги Юргена Остерхаммеля “Трансформация мира: история XIX века”. Помимо синтеза огромного числа истори- ческих работ в области мировой истории, в которых рассматриваются различные модусы восприятия пространства, времени, границ, ин- дивидуального опыта и т.д. и ставятся вопросы о том, каким образом происходит (или не происходит) унификация и стандартизация этих представлений, Остерхаммель формулирует целый ряд проблем, прин- ципиально важных в контексте годовой темы AI. Прежде всего, это вопрос о синхронности исторического развития и о том, как установка на системность исторической периодизации и линейность прогресса предопределяет нашу нечувствительность к опыту и представлениям, не умещающимся в нормативные рамки. Это также вопрос о мышлении историческими эпохами и о том, как мы конструируем границы эпох, как понимаем разрывы и революции. Остерхаммель показывает, как взаимоналожение различных восприятий исторического времени и ощущения индивидуального времени формирует сложную сеть, которая на уровне больших обобщений редуцируется к прямой, т.е. к границе в ее модерном европейском понимании (в отличие от границы как динамичной линии или границы как широкой открытой полосы и т.д.). Статьи исторической рубрики подхватывают тезис об условности и относительности “имперских революций”, которые знаменуют собой границы эпох и миров. Так, Дариус Сталюнас предлагает пересмотреть догму о том, что империя Романовых не признавала территоризацию этничности и лишь советская империя “позитивного действия”, империя – сознательная нациестроительница, озаботилась вопросом о соответствии этничности и территории. Мэйхил Фаулер, в свою очередь, пересматривает принятые представления о раннесо- ветской “коренизации” как революционной попытке систематизации имперского разнообразия. Анализируя динамику еврейско-украинских контактов, которые трансформировались в свете новой гегемонистской культурной категории – “советская украинская культура”, – Фаулер делает вывод, что советские методы этнизации искусства приводили к исчезновению культурной гетерогенности и, вопреки советской риторике, уменьшали шансы творческого интеркультурного взаимо- действия. Кирилл Анисимов, чья статья, посвященная интерпретации нации и империи в творчестве И. А. Бунина, публикуется в рубрике “Новейшие мифологии”, подчеркивает амбивалентность бунинской 13 Ab Imperio, 3/2011 оценки того, как иерархически организованный российский импер- ский организм эволюционировал в национальное тело. Социальная и культурная гомогенизация, как понимал ее Бунин, маргинализировала “высокую” (по своему социальному статусу) и имперскую (по про- исхождению) культуру и потому вела к культурной примитивизации, к более плоскому и однозначному видению общества. В этой логике Вторым миром, т.е. пространством альтернативного социального и культурного взаимодействия, рождающего потенциально творческую несистемную гетерогенность, а не системно и рационально организо- ванное одно- или разнообразие, были “старые” композитные империи, а не новая советская империя, развивавшая собственный модерный проект в рамках западной модерности. Очень интересно эта коллизия предстает в историографической ру- брике, посвященной обсуждению книги Веры Тольц “Свой российский Восток: политика идентичности и востоковедения в позднеимперский и раннесоветский период”. Рецензенты и автор книги обсуждают ситуацию, в которой оказались предопределены и проговорены важ- нейшие темы и тропы постколониальной мысли второй половины ХХ века. Эта ситуация сложилась в Российской империи рубежа XIX–XX века в рамках Петербургской школы востоковедения, которой посвя- щена книга Тольц. В ее книге революционный 1917 год не знаменует эпохальную границу. Скорее, о границе нужно вести речь в связи с тем фактом, что опыт Петербургской школы востоковедения оказался почти не востребован в послевоенной Европе, где классический канон постколониальной критики создавался в другое время и в ином кон- тексте и где в отношения власти и подчинения вступали лишь четко дифференцированные друг от друга Первый и Третий “миры”. Проблема избирательного “невидения”, выпадения из структур и тенденций, восприятия дистанций и разрывов получила оригинальное развитие в статье Алайны Лемон в рубрике “Социология, этнология, политология”. Лемон анализирует не идеологический язык разделения на “миры”, но язык тактильности, интуитивных ощущений, который в годы Холодной войны использовался для придания границам и эпизодическим контактам ощущения реальности и материальности. Индивидуальный опыт ощущения мира придавал смысл идеологиче- ски абстрактным представлениям о своих и чужих. Тема границ, их множественности и обусловленности индивидуальными и групповыми хронотопами и специфическим опытом возникает и в архивной рубри- ке номера, где Олег Будницкий публикует письма М. А. Алданова 14 От редакции М. А. Маклакову, Б. И. Элькину и А. А. Титову, а также письма Макла- кова А. Ф. Керенскому. В центре их переписки – обсуждение знамени- того похода девяти видных представителей российской эмиграции в советское посольство в Париже 12 февраля 1945 года. Люди с общим прошлым, связанные дружескими узами в настоящем, люди, чьи лич- ные биографии и чья судьба как поколения действительно оказались разделенными границей 1917 года, очень по-разному отнеслись к роли СССР в войне и послевоенном мире. Решающим фактором оказалось то, где и как они пережили Вторую мировую войну; критерием их го- товности признать существование Второго мира стал военный опыт в Европе и в США; границу внутри абстрактной единой социологической группы – “русская эмиграция” – провел океан. Некий промежуточный и явно дискуссионный вывод, который следу- ет из последовательного прочтения материалов номера, состоит в том, что время Второго мира – это время, которое выпадает из норматив- ных представлений об историческом развитии. Соответственно, про- странство Второго мира возможно только в контексте рационального, основанного на авторитете науки и подкрепленного цивилизационными достижениями видения мироустройства. Если бы Второй мир не возник в ХХ веке как идеологическая категория, его следовало бы придумать, поскольку в нем существовала объективная потребность. С другой стороны, разговор о темпоральности Второго мира может оказаться источником критики современных представлений о логике истори- ческого процесса: во временах Второго мира заметны как элементы времени Первого, так и Третьего миров. Взгляд из времени Второго мира позволяет нам артикулировать критику гомогенизирующего языка современных социальных и гуманитарных наук. Мы надеемся, что поднятые в настоящем номере темы получат развитие в последующих номерах AI, и приглашаем наших читателей стать авторами журнала. Редакция Ab Imperio: И. Герасимов С. Глебов A. Каплуновский M. Могильнер A. Семенов ...

pdf

Share