In lieu of an abstract, here is a brief excerpt of the content:

Reviewed by:
  • Ранното евразийство и българските му съседи (По)мислимостта на друг(ия) by Йордан Люцканов
  • Игорь Янков (bio)
Йордан Люцканов. Ранното евразийство и българските му съседи (По)мислимостта на друг(ия). София: “Проф. Марин Дринов”, 2012. 385 с. Библиография. Показалец. ISBN: 978-954-322-554-5.

Критика классических нарративов модерна, которые подавляли меньшинства и периферийные группы, подрывает традиционные способы репрезентации социальной реальности и стремится дать голос тем, кто лишен возможности быть услышанным. Со времен “Ориентализма” Эдварда Саида подобная критика обычно направлена на деконструкцию моделей западного знания как нормативного. Российская интеллектуальная традиция также богата попытками деконструировать европоцентристские нарративы и дискурсы. Однако возможны ситуации, в которых сама попытка создать альтернативную форму анализа и описания реальности, восстать против доминирования западноцентричного нарратива выступает как нормативная и маргинализирующая Другого.

Книга болгарского литературоведа, русиста Йордана Люцканова формально посвящена взаимодействию ранней евразийской мысли с болгарской интеллектуальной и художественной средой в период между двумя мировыми войнами. Однако на самом деле проблематика, рассматриваемая в книге, значительно шире и сложней. Речь идет об основополагающих вопросах взаимовлияния российской и болгарской культур, а также о процессе их самоопределения в поле мировой и европейской истории. Этот разбор происходит в процессе поиска методологических рамок, позволяющих рассматривать широкие историко-философские, культурологические и эпистемиологические вопросы. Традиционное для российской историографии рассмотрение евразийства обогащается за счет привнесения аспекта культурного взаимодействия, анализа зон понимания и непонимания с соседями.

Важнейший вопрос, на который пытается ответить автор, − о возможности увидеть друг друга, о причинах непонимания Другого и редуцирования его до функции.

Рецензируемую книгу надо читать внимательно и благожелательно, иначе слишком легко сразу отвергнуть сложную дискурсивную стратегию автора и форму подачи материала. Текст книги многослойный, содержит многочисленные отступления, перекрестные ссылки и оговорки. Такая стратегия работы Йордана Люцканова с материалом (как и многоязычие текста книги) [End Page 294] вполне оправдана, поскольку он исследует механизмы формирования интеллектуального поля, тесно связанные с вопросами власти и гегемонии. Однако при поверхностном чтении она может показаться слишком калейдоскопичной, рыхлой и неакадемичной.

Книга в основном написана по-болгарски для болгарского читателя, но другим ее адресатом является российский читатель, и не только он. Третья глава дублируется на немецком языке, а заключительная − на английском. Автор разъясняет эти особенности своего текста во Введении, где присутствует и специальное обращение к русскоязычному читателю:

       Я рассказываю об этом, поскольку это имеет непосредственное отношение к настоящей работе – ее тематике, методологии и эпистемологической перспективе. Мне самому пришлось испытать то, что еще год-два тому назад казалось лишь беспокоящей спецификой избранного мною объекта исследования. Взаимная непроницаемость русской и болгарской культур, поддерживаемая особыми коллективно-психологическими комплексами и проявляющаяся, в том числе, и на индивидуальном уровне, определила мой исследовательский контекст, стала неотменяемым условием (не)возможности моей работы.

(С. 13-14)

По словам автора, его русскоязычные тексты не хотели включать в совместные болгаро-российские научные публикации. Не увенчались успехом и его попытки опубликоваться в ряде толстых журналов, представляющих разные тенденции общественно-политического спектра российской политической и академической жизни. На взгляд Люцканова, это связано с цензурированием в российской научной и общественно-публицистической литературе неудобных оценок российско-болгарских отношений. Порой отказ в публикации формулировался как идеологическая претензия (“Почему вы считаете, что мы Болгарию не любим?”, С. 13). В других случаях издания, ориентированные на западные научные стандарты, ссылались на рекомендации анонимных рецензентов найти более привычную научную форму подачи материала. Люцканов интерпретирует такие рекомендации как форму контроля над способом взаимодействия с объектом его исследования и критикует сложившуюся традицию академического письма.

Сложности с популяризацией своих текстов в русскоязычном [End Page 295] пространстве побудили автора усилить акцент на теме российско-болгарского непонимания и ввести в книгу дополнительную вводную главу на русском языке, в которой разбирается литература русской эмиграции в Болгарии в 1920 – 1930 годы на темы Балкан и Болгарии. Люцканов также предлагает обзор современных работ, посвященных российской эмиграции в Болгарии. На взгляд Люцканова, анализируемые им тексты демонстрируют явное культурное непонимание участников русско-болгарского культурного диалога. Специфика взгляда русских на Болгарию и Балканы не позволяет им контекстуализировать и персонализировать страну и регион. Болгария в русской традиции жестко привязана к нарративу о славянском братстве и русско-турецкой войне за освобождение. Реальная Болгария из этого нарратива выпадает. Автор фиксирует многочисленные случаи, когда русские эмигранты не замечают противоречий в среде южных славян. Он болезненно реагирует на невнимание русских эмигрантов и их непонимание статуса Македонии и македонского языка как диалекта болгарского. Люцканов считает, что в этой ситуации болгарские интеллектуалы заняли конформистскую позицию, подстраиваясь под штампы русских.

В первой главе, “Болгария и Балканы у евразийцев”, автор анализирует философские основания первых евразийских текстов и рассматривает отношение евразийцев к Болгарии. Он полагает, что для евразийской мысли, вырабатывавшей интеллектуальный ответ на катастрофу Первой мировой войны и революции, были важны личностная онтология и этика и православная традиция философствования. Разбирая ранние евразийские тексты Н. Трубецкого, П. Савицкого, Г. Флоровского, П. Сувчинского, а также Г. Вернадского, Люцканов отмечает, что в них формально признается множественная субъективность истории и культуры, но она остается только потенциальной тенденцией. Из этой перспективы автор придирчиво разбирает все высказывания евразийцев о стране и регионе, где они оказались и где создавали свои тексты. Евразийцы говорили о Болгарии и Балканах как малых народах и культурах, живущих на периферии европейского мира – с одной стороны, и России-Евразии – с другой (с. 70). “Историософская и культурософская аксиоматика евразийцев не предполагала иной оценки положения Болгарии и Балкан, кроме подчиненной и служебной. Это относилось и к фракийской древности, и к средневековью, и к евразийскому будущему”. (С.78) [End Page 296]

Во второй главе, “Болгарские отзывы на ранние евразийские тексты”, рассматривается реакция болгарских интеллектуалов на евразийство. Люцканов сравнивает эту реакцию с болгарскими откликами на работу О. Шпенглера “Закат Европы”, считая, что между евразийством и философией Шпенглера есть важные параллели. С другой стороны, Люцканов учитывает болгарское прочтение работы Д. Мережковского “Вечные спутники”, которая выражает противоположные тенденции в философии культуры. Автор приходит к выводу, что болгарская интеллектуальная среда оказалась нечувствительной к столь важной для указанных текстов критике доминирования европейской культуры, которая навязывает свои стандарты другим культурам (наиболее отчетливо эта мысль выражена у Трубецкого в “Европе и человечестве”). Эта постколониальная по сути критика оказалась в тени тезиса о кризисе европейской культуры. Наряду с этим Люцканов говорит о нечувствительности болгарских интеллектуалов к эстетическим поискам евразийцев, опять-таки наиболее явно представленным у Трубецкого в “Европе и человечестве”. Люцканов объясняет это характерным для болгарских интеллектуалов конформизмом.

В третьей главе, “Болгарские ‘соседи’ евразийства”, разбираются интеллектуальные и художественные поиски в Болгарии, в которых можно обнаружить некоторые аналогии с евразийством. По мысли автора, евразийские идеи близки индивидуалистическим персоналистическим взглядам на культуру (Н. Данилевский, О. Шпенглер, А. Тойнби) и проблематике мультикультурализма в интерпретации Ч. Тайлера, а также концепции ориентализма Э. Саида. Люцканов показывает, что в Болгарии также появляются идеи подобного рода, связанные с проблемой самоопределения культуры и ее отношений с авторитетами. Однако если евразийство решало эти проблемы посредством критики европоцентризма, то в болгарской интеллектуальной традиции сопоставимую роль играла критика грекоцентризма. Для мировой культуры только Греция выступала как прямой наследник символического капитала античности. Болгария же оказывалась совершенно вне этого нарратива культурного наследия и представительства.

Люцканов иллюстрирует функцию критики грекоцентризма на примере различных концепций истории, культуры, искусства и языкознания начала ХХ века. Так, ряд болгарских авторов (Димитър Съсълов, Никола Станишев и др.) [End Page 297] рассуждали об исторической роли “Болгарской орды”, о связи болгар с гуннами и иранцами. Это конструирование азиатских предков болгар, по мнению Люцканова, выполняло функцию замещения и сглаживания травматических сюжетов истории. В евразийстве аналогичная роль отводилась риторике русско-монгольского единства как альтернативе зависимости от европейцев.

В той же логике болгарские интеллектуалы развивали идею фракийского наследства, изучали образцы церковной архитектуры, в которых можно было обнаружить сасанидско-иранские черты, проявляли интерес к фрескам староболгарской традиции и т.п. Подобно своим российским современникам, они рассуждали о беспочвенности образцов высокой культуры, ориентированных на абстрактные стандарты, оторванные от народной традиции.

Именно в межвоенный период болгарский лингвист Стефан Младенов формулирует идею балканского языкового союза, во многом аналогичную идеям евразийского языкового союза Трубецкого. Однако политически концепция Младенова была направлена против сербохорватских лингвистических притязаний, которыми евразийцы совершенно не интересовались. В своем универсалистском прочтении Болгарии и Балкан они не замечали внутреннюю политическую и культурную динамику в регионе, а потому не были чувствительны к явным сближениям и совпадениям.

В заключительной главе, которая дублируется в книге на английском языке, “Персонализм и дискурс болгарской идентичности между двумя мировыми войнами”, автор разбирает не только условия непонимания и “невстречи” болгарских интеллектуалов и евразийства, но и потенциальные возможности для диалога. На взгляд Люцканова, евразийство обладало эвристическим потенциалом, который мог инициировать развитие болгарской культуры и способствовать осознанию ее специфики и развитию соответствующих художественных практик, опирающихся на национальную традицию, а не калькирующих западноевропейские образцы. Философским основанием такой встречи двух интеллектуальных традиций мог бы выступить персонализм − работы Э. Мунье, Н. Бердяева, Л. Карсавина, а также византийская философская традиция, которая затем будет воспринята в неопаламизме Г. Флоровского и В. Лосского. В персонализме реальность личностна и не редуцируется к формальным сущностям, убивающим как конкретную личность, так и национальную традицию (симфоническую личность). [End Page 298] Хотя есть опасность, что персонализм может привести к реставрации метафизики идеализма, а также отождествлению сверхиндивидуальных общностей с конкретной личностью и т.п., но все же, на взгляд Люцканова, в условиях интеллектуальной ситуации первой половины ХХ века этот подход открывал принципиальные возможности для продуктивных поисков болгарской идентичности. Поэтому Люцканов анализирует степень знакомства болгарской интеллектуальной и художественной элиты 1920−1930-х годов с персонализмом. Представители этого направления, особенно Н. Бердяев, периодически появлялись на страницах болгарских журналов, прежде всего религиозной ориентации. Ряд болгарских интеллектуалов, такие как М. Стоянов, Б. Поимстоименов, С. Младенов, Б. Филов, Д. Пенов, Н. Шейтанов, демонстрировали знакомство с основными принципами философского персонализма и вступали в диалог с его представителями. В первой трети ХХ века, отмечает Люцканов, в Болгарии появляются как теоретические, так и художественно-эстетические работы, опирающиеся на собственные, не редуцируемые, но диалогически создаваемые аутентичные основания.

На взгляд Люцканова, деятели движения “Родно искусство”, связанного с народной художественной традицией, преодолевали ограничения западноевропейской академической нормы и способствовали модернистским эстетическим поискам национальной идентичности. Люцканов видит определенный параллелизм между этим движением и эстетическими воззрениями Трубецкого. “Исход к Востоку”, в отличие от “Заката Европы”, более соответствовал задачам этого авангардного течения.

В этой же главе ставится вопрос о том, как персоналистские тенденции интеллектуальных поисков 1920−1930-х годов в Болгарии отражались на оценках роли Византии в ее истории. В европейской просветительской традиции (Вольтер и др.) Византия рассматривалась в негативном свете, как разлагающаяся, коррумпированная деспотия. Под воздействием европейских штампов подобные оценки распространились и в среде образованной болгарской элиты. Люцканов определяет такое поведение как самоколонизацию. Однако в межвоенные годы наметилась возможность ее преодоления. В этот период происходит открытие византийского искусства, появляются новые интерпретации византийского наследия в Болгарии и самого характера Византии. В частности, Люцканов описывает несколько попыток болгарских интеллектуалов [End Page 299] (Б. Филов, Н. Мавродинов, Д. Аврамов) выйти за рамки бинарного противопоставления “Византии” и “Болгарии” как ведущего и ведомого, цивилизации и варварства. Здесь он усматривает возможность преодоления грекоцентризма, аналогичного европоцентризму в российской традиции. Диалогические отношения с византийской традицией в рамках персонализма позволяют сохранять себя и не отчуждать другого. Это диалогическое отношение конструировало подвижную “византийскую общность”, не редуцируемую ни к Западу с его фаустовской душой, ни к полю русского мессианизма. Однако описанные тенденции становления диалога с Византией и формирования дискурса болгарской персоналистической самостоятельности, на взгляд Люцканова, не получили полноценного развития и концентрировались лишь в некоторых сегментах болгарского общества, преимущественно не академических, а художественных и религиозных. Окончательно эта тенденция прервалась со сменой политического режима в 1944 году.

В приложении к книге автор проводит количественный, лингвистический и семантический разбор упоминаний Болгарии и Балкан в эмигрантском журнале “Русская Мысль”.

В целом, основная направленность “Ранното Евразийство” совпадает с постколониальной аналитической линией в современной научной литературе. Подобно другим образцам постколониальной критики, в книге Люцканова много места уделено деконструкции эпистемологической позиции автора. Однако специфика работы состоит в том, что она написана как философское рассуждение и что объектом критического анализа в ней оказывается на только новоевропейский просветительский мир, но и альтернативные ему российские течения, и греко-византийская традиция мысли, развитая в Балканском регионе.

Ключевым понятием для автора выступает диалог, но, к сожалению, книга не содержит анализа этой категории. Не прописаны ни структура диалога, за исключением самых общих фраз, ни формы, в которых возможен диалог с прошлым и с различными современными интеллектуальными течениями. Автор положительно отзывается о М. Бубере, М. Бахтине, герменевтике и нередуцируемом личностном начале персонализма. Однако синтеза этих подходов в концепции диалога не происходит. Без этого многие его заявления и выводы остаются декларативными. Вопрос о диалоге как аналитической рамке и модели интеллектуального взаимодействия − это [End Page 300] одновременно вопрос о форме нарратива, о дискурсивных и риторических стратегиях интеллектуального письма. Работа Люцканова наглядно демонстрирует необходимость поиска этих форм для выхода из академического гетто и получения академического признания.

Рецензируемая книга особенно интересна для российского читателя, для которого постановка вопроса о российско-болгарском непонимании станет неожиданностью. Не менее актуальна в российском контексте и тема византийского наследия. Современная российская мысль также зачастую питается специфическими мифологическими образами второго Рима. Со времен К. Леонтьева и Вл. Соловьева “византизм” в отечественной историософии выступает как набор идеологических штампов, не способствующих конструктивной рефлексии собственных культурно-политических оснований и самоопределения по отношению к прошлому.

Книга Йордана Люцканова может послужить отправной точкой для лучшего понимания специфики культурной жизни Болгарии между имперскими интеллектуальными мирами, а также способствовать более глубокому и всестороннему понимаю евразийского движения и присутствия России в мировой интеллектуальной истории.

Игорь Янков

Igor Yankov, Candidate of Sciences in Philosophy, Independent Researcher, Yekaterinburg, Russia. iyankov@yandex.ru

Игорь Янков, к. филос. н., независимый исследователь, Екатеринбург, Россия. iyankov@yandex.ru

...

pdf

Share