In lieu of an abstract, here is a brief excerpt of the content:

  • Исключительность Разнообразия
  • И. Герасимов (bio), С. Глебов, A. Каплуновский, M. Могильнер, and A. Семенов

Тематический номер журнала — это всегда эксперимент. Между тезисной росписью в годовой программе проблематики, связанной с заявленной темой, и сюжетами, которыми реально занимаются в насто­ящее время исследователи, существует определенный зазор. Поэтому по оглавлению собранного номера журнала интересно наблюдать, какие аспекты объявленной темы номера активно изучаются, а какие остаются в тени. Однако еще ни разу, кажется, мы не сталкивались со столь ярким — и столь красноречивым — контрастом между ожидаемым фокусом материалов и сюжетами статей, принятых к публикации.

В рамках годовой программы журнала "Структуры и культуры имперского и постимперского разнообразия" тема номера 3/2012 была сформулирована как "Разнообразие исключений". Предположительно речь в номере должна была пойти о параллельно сосуществующих "картах разнообразия" имперской ситуации, когда социальные, наци­ональные, политические, экономические и прочие различия наклады­ваются друг на друга, производя в результате причудливых сочетаний сложные социальные идентичности и ниши. "Исключительность" в одной системе координат могла оказаться нормой или обыденной практикой — в другой. Во всяком случае, для региона, которым главным образом занимаются авторы Ab Imperio, исключительность (временные правила и постановления, специальные миссии и особые отделы) была обычным делом. Исключения были здесь нормой, причем это в равной [End Page 9] степени верно в отношении Российской империи, не обладавшей уни версальной идеологической рамкой, позволявшей описать и оправдать исключения, и в отношении СССР, в котором стремление к унификации и одинаковости было функцией универсальной классовой идеоло гии. Кроме того, советский универсализм подпитывался концепцией эволюционных различий (то, что является исключением для одного исторического периода, может рассматриваться как норма в другом).

Однако достаточно взглянуть на оглавление номера, чтобы убедить ся: социологическая (ретроспективная) нормализация исключительно сти как феномена прошлого не имеет ничего общего с историческим опытом переживания исключительности. Разговор об исключитель ности в большинстве публикуемых статей ведется в контексте травмы, дискриминации и насилия.

Видимо, эффект контраста с ожиданиями от программы номера возник от того, что аналитическое признание "нормальности" исклю чений в имперской ситуации подспудно наводит на мысль о столь же обыденном восприятии исключительности и разнообразия изнутри самого имперского (или постимперского) общества. Существует ре альная опасность теоретической и этической романтизации принципа стратегической исключительности, на котором основано функциониро вание империи, — опасность конструирования своего рода идеального мультикультурализма прошлого. Публикуемые материалы номера предостерегают как раз от такой романтизации, поскольку демон стрируют важность учета властных дисбалансов и асимметрий, всегда сопутствующих исключениям. В своей совокупности статьи номера свидетельствуют об утопичности представления о беспроблемном и бесконфликтном сосуществовании в рамках одной политии множества социальных, культурных, этнических или политических пространств. Центральным вопросом, объединяющим статьи разных авторов номера, является проблема того, при помощи каких механизмов разрешаются противоречия, возникающие в процессе проживания исторического опыта разнообразия.

Открывает историческую рубрику номера статья Ольги Мастяницы, посвященная формированию "женской" социальной роли образова тельными учреждениями в середине XIX века на землях бывшего Великого княжества Литовского. В сложной культурно-политической обстановке Западного края Российской империи, казалось бы, фунда ментальный гендерный статус предстает раздробленным на множество "исключительных" состояний и статусов, обусловленных антипольской [End Page 10] и антиеврейской политикой, избирательной привилегированностью дворянства и православия, вступающих в противоречие с дискримина­цией польской элиты и низших сословий. В определенном смысле тот же потенциально субверсивный потенциал "женского" (несмотря на приписываемую роль "хранительницы традиций" и "основы нации") раскрывает в рубрике "Антропология" Софи Роше в статье о нарративах памяти о гражданской войне 1990-х гг. в Таджикистане. Подавляемая и маргинализируемая ("исключительная") женская перспектива идет в разрез с официальными политическими и национальными канонами памяти.

Вернемся в рубрику "История". Тимоти Блаувельт рассказывает о крестьянских восстаниях в Абхазии периода коллективизации как об исключительном случае единения крестьянства и местного партийного руководства, возглавляемого Нестором Лакобой. Легитимность совет­ской власти в Сухуми опиралась на национальную (едва ли не родовую) солидарность абхазского общества, а также на братство по оружию времен Гражданской войны. В отличие от лидеров в других республи­ках, Лакоба чувствовал обязательства перед "своими" крестьянами и пытался защитить их от разрушительной политики центра, напирая на исключительность региона, выражавшуюся в его "отсталости". Статья Блаувельта демонстрирует и еще один уровень исключительности Аб­хазии: курортная республика, по своему статусу автономии не имевшая, казалось бы, права на прямое подчинение Москве, пользовалась этой привилегией де-факто в силу того, что советские бонзы, включая са­мого Сталина, имели привычку отдыхать на черноморском побережье Абхазии. Исключительный для советских автономий доступ к высшим эшелонам власти транслировался в исключительность политики: в Абхазии коллективизация была в значительной степени отложена и завершилась позднее, чем в других регионах страны.

Брэндон Шехтер расширяет масштаб разговора об исключитель­ности национальной политики в СССР, переходя с регионального на всесоюзный уровень и выдвигая тезис о "другой коренизации", кото­рая оказалась незамеченной историками. Под влиянием работ Терри Мартина феномен позитивной дискриминации принято рассматривать как квинтэссенцию всего раннесоветского опыта строительства много­национального общества. Шехтер обнаруживает важное исключение из этого правила: до Второй мировой войны политика позитивной дискриминации не затрагивала систему организации Красной Армии. Эта проблема начала решаться только в ходе противостояния с вермахтом, [End Page 11] когда необходимость мобилизации наличных ресурсов остро поставила вопрос о призывниках неславянских национальностей, не говорящих по-русски. Статья реконструирует динамическую картину развертывания советской военной "коренизации" от катастрофы 1941 г. до конца Второй мировой войны, когда мобилизация нерусских групп населения осуществлялась через апелляцию к групповой чести и тра дициям, но одновременно сопровождалась попытками гармонизации нарративов исторической памяти в контексте рождающегося в войне мифа о советском народе.

Зеркальная ситуация сложилась по другую сторону фронта, где начали создаваться иностранные вооруженные формирования вер махта. Андрей Боляновский обращается к противоречивой политике германского политического и военного руководства по отношению к национальным формированиям, набранным из числа военнопленных и добровольцев с занятых территорий Советского Союза. Масштабы коллаборационизма бывших советских граждан были беспрецедентны как для периода Второй мировой войны, так и по сравнению с Первой мировой, когда из числа подданных Российской империи были сформи рованы врагом крайне немногочисленные части. При всей кажущейся маргинальности феномена иностранных военнослужащих, в годы войны они составили не менее 12% общей численности вермахта. Причины массовости измены — обычно исключительного, редкого яв ления − Боляновский видит в надеждах на реализацию национальных проектов, в антисоветских настроениях и в общей деморализации, возникшей в результате "холодной гражданской войны", раздиравшей предвоенный СССР.

О политике исключительности в послевоенный период речь идет в статье Майке Леманн, посвященной репатриации около 10% армянской диаспоры в СССР после 1945 г. Строго говоря, это переселение не верно называть "репатриацией", поскольку большинство переселенцев родились за пределами Армянской ССР и даже Советского Союза: на Ближнем Востоке, в Западной Европе и в Америке. "Воссоединение" армянского народа одновременно вскрыло претензии Советской Ар мении на статус исторической родины армян всего мира и условность национальной солидарности, поскольку зарубежные и советские ар мяне буквально говорили на разных языках, придерживались разных культурных кодов и социальных практик. Репатрианты оказались в ситуации двойного отчуждения и остракизма: и как "другие" армяне, и как несоветские по духу. Многие из них вскоре были репрессированы [End Page 12] и сосланы как неблагонадежный элемент, т.е. исключены из вообра­жаемого по-советски армянского национального тела.

Искусственность идеи единства, казалось бы, архетипической и образцовой "нации" — евреев — выясняется на страшном и во всех смыслах исключительном материале, публикуемом Павлом Поляном в архивной рубрике. Речь идет о записках члена еврейской зондерко­манды в Освенциме Залмана Левенталя — человека, в чью обязанность входило обслуживание всей цепочки конвейера смерти, от встречи эшелонов до измельчения костей кремированных жертв. Вопрос, ко­торый задавал себе и сам Левенталь: как могли одни евреи служить палачами других, — не имеет ответа уже в силу нечеловеческих обсто­ятельств, в которые были поставлены люди во время Второй мировой войны. Но дело также и в некорректности самой постановки этого вопроса: предполагается, что "евреи" ("армяне", "абхазы", "узбеки", "литовцы", "немцы") — гомогенное сообщество с едиными интересами, солидарностью и коллективной ответственностью. А оказывается — и это становится особенно очевидно во время социальных катаклиз­мов и войн, − что "нация" является условной категорией, способной оправдать и обосновать дискриминацию других, но с большим трудом мобилизующей на солидарное креативное действие. Политика геноцида приписывала евреям Европы общность и солидарность, которых на самом деле никогда не было.

Эта тема развивается в рубрике "ABC" в статье Андрея Портнова, подхватывающей темы, поднятые в ходе обсуждения книги Владимира Вятровича "Вторая польско-украинская война, 1942-1947" (AI 1/2012). В центре внимания автора контекстуальность и процессуальность украинскости и польскости, которые привели к кровавой резне на Во­лыни в 1943 г., а сегодня питают разгорающуюся с новой силой "войну памяти" в Украине и Польше. Россия не остается в стороне, как пока­зывает рубрика "Историография", посвященная новому двухтомному сборнику документов "Украинские националистические организации в годы Второй мировой войны. 1939-1945", выпущенному издатель­ством РОССПЭН.

Таким образом, большинство материалов номера рассматривает ситуацию исключительности как лиминальную, чреватую конфликтом и даже смертью. Исключением из этого ряда являются статьи Томаса Меткалфа в рубрике "Методология и теория" и Даниэль Росс в рубрике "Новейшие мифологии". В поле внимания Меткалфа — перенос доволь­но своеобразной практики имперского управления Британии Индией [End Page 13] в начале ХХ века на Филиппины, фактически колонию Соединенных Штатов — страны, возникшей под лозунгом борьбы с колониализмом. Противоположную ситуацию, сложившуюся в это же самое время, рас сматривает Росс: становление татарского национального движения под влиянием антиутопической повести Гаяза Исхаки "Вырождение двести лет спустя" (1902). Дискурсивное выделение фигуры традиционного религиозного авторитета (ишана) как воплощения всего косного и от сталого, тормозящего развитие национального чувства, вело к маргина лизации и стигматизации этого социального типа. Однако на практике речь шла скорее о литературном тропе, чем о реальной социальной группе: человек мог оспорить справедливость своего причисления к ишанам, и национальная мобилизация осуществлялась за счет симво лического насилия, а не прямых социальных или этнических чисток.

Разговор о возможности исключительности вне контекста травмы и ситуации выживания, на уровне осознанного выбора политики или дискурсивных конструкций сообщества, возвращает нас к теоретиче скому предположению, из которого мы исходили при планировании номера: стратегический релятивизм имперской ситуации основывается на нормативности режимов исключений. В итоге работы над номером этот тезис дополнился не только пониманием важности изучения самого опыта переживания исключительности, но и новым исследовательским вопросом: если проживание конкретного исторического опыта в гете рогенном и композитном "имперском" обществе оказывается сменой одной среды исключительности и исключений на другую, возможна ли сама идентификация с "империей" как неким целостным феноменом политического воображения и правового порядка? Видимо, "империя" является лишь аналитически реконструируемым контекстом для из учения индивидуальных и групповых идентификаций. Этот контекст важен не как идеальная модель социального и политического устрой ства (противоположный идеальной модели "нации"), но как механизм, вскрывающий условность и проблемность претензий на гомогенность и универсальность таких современных нормализующих концепций, как класс или нация. В силу принципиальной невозможности сведения различных карт имперских идентификаций и группностей к одной, мы лучше видим, каким образом норма современного национального государства совершает насилие над разнообразием.

Именно об этом в конечном итоге говорят материалы номера. В них мы наблюдаем парадоксальную картину: исключительность (как и исключение другого из социальной нормы и даже из самой жизни) [End Page 14] является, как правило, лично переживаемым травматическим опытом. Однако "норма", которой хотелось бы соответствовать — национальная солидарность (армяне или евреи), политическое господство (укра­инцы или поляки), культурная гомогенность (татары или советские граждане), в значительной степени остается недостижимым идеалом. То есть травматичность исторического опыта исключительности не противоречит современным попыткам нормализации разнообразия, но лишь придает им необходимую историческую и моральную глубину. "Нормальность" исключительного — значит обычное, но совсем не "простое" и не "легкое". [End Page 15]

И. Герасимов

Илья Герасимов, Ph.D. in History, к.и.н., ответственный редактор журнала Ab Imperio, Казань, Россия. office@abimperio.net

...

pdf

Share