In lieu of an abstract, here is a brief excerpt of the content:

  • Центральность периферии
  • И. Герасимов, С. Глебов (bio), A. Каплуновский, M. Могильнер, and A. Семенов (bio)

Годовая тема Ab Imperio в 2012 году – "Структуры и культуры импер­ского и постимперского разнообразия". По большому счету, это вообще ключевая проблема нашего журнала, в фокусе которого не целостность социальных групп или хронологических периодов (нация, территория, конфессия, гендер, средневековье), а ситуация неустойчивого равнове­сия композитного общества и асинхронность исторического развития. То, что выступает частным случаем, исключительным событием или маргинальным состоянием с точки зрения традиционных исторических подходов, для Ab Imperio является основной формой существования общества, реально наблюдаемого нами сегодня или в прошлом: со­циальные границы условны, пластичны и ситуационны, время дви­жется с разной скоростью в разных контекстах и одновременно могут сосуществовать разные "исторические эпохи". Даже раннесоветские марксисты-структуралисты признавали параллельное сосуществование разных исторических "формаций" в одном обществе, ограниченный характер солидарности внутри той или иной социальной группы очеви­ден как исследователям современного общества, так и историкам – и, однако же, современное обществоведение верит в "реализм группы" и периодизацию. Воображаемое или, в лучшем случае, маргинальное явление, не наблюдаемое в реальности нигде, кроме бюрократических анкет и статистических группировок, рассматривается как нормальное и нормативное состояние общества. [End Page 9]

Два разных представления о "социальной норме" ведут к разным представлениям об организации разнообразия в обществе. Традиционное обществоведение структурируется видением, которое Эрнест Геллнер назвал "картой Модильяни": будто разноцветные блоки разных размеров и формы (но с четкими границами и внутренне монотонные) образуют гигантскую мозаику социального разнообразия. Эти блоки расположены в одной плоскости, можно добавить – сгруппированы по четким "разделам". В разделе "народы" разнообразие представлено "евреями", "украинцами", "татарами", "русскими", в разделе "социальная структура" – "дворянами", "крестьянами", "горожанами" и т.п. Эта картина мира лежала в основе модели европейского мультикультурализма 1970-1980-х годов, взорванного восстаниями в парижских пригородах и исламистской паникой. Оказалось, что "бедность", "африканскость", "ислам" и "молодежь" принадлежат не четырем разным и отдельным "плоскостям разнообразия" (составляя изолированные пространства социальной дифференциации и мультикультурализма "африканцы − европейцы − азиаты" или "безработные − рабочие − средний класс − богатые"), но формируют общие гибридные социальные идентичности.

Эти гибридные идентичности, составляемые в разных пропорциях из разных компонентов с разными свойствами в разных условиях, являются основными "персонажами" новой имперской истории, развиваемой в Ab Imperio.

Проблема соотношения языков самоописания общества прошлого и аналитического языка современных историков является одной из приоритетных для Ab Imperio. Эта проблема специально обсуждалась и в рамках отдельных исследовательских проектов, и на страницах журнала. 1 Сейчас важно подчеркнуть, что результатом двух разных подходов к использованию аналитического языка, двух способов описания социальной реальности (через статичный "статус" или динамическую "ситуацию") являются два совершенно разных "скана" композитного общества. В одном случае оно состоит из заранее назначенных блоков (класс/конфессия/профессия/гендер/национальность и т.п.). В другом случае оно дифференцируется на группы, которые выделяются только тогда (или – каждый раз), когда какие-то критерии инаковости становятся актуальными в контексте сложившейся ситуации, реально используются для маркирования. (Например, "национальность" не [End Page 10] является значимым критерием в моноэтничной деревне – но может стать ключевым фактором в большом городе.) В первом случае ма­трица различий навязывается извне исследователем, более или менее чувствительным к нюансам обстоятельств прошлого. Во втором слу­чае различия регистрируются только в результате их манифестации на практике, в конкретной ситуации. В идеале эти различия должны описываться на аналитическом языке современных социальных наук и интерпретироваться в рамках современных теоретических моделей, однако при этом важно избегать анахронизма приписывания совре­менных критериев группности в качестве мотивации действий людям прошлого. (Скажем, мы должны отдавать себе отчет в национальной принадлежности участников драки русского и татарина в начале ХХ века, однако надо понимать, что сами драчуны могли совершенно иначе операционализировать этот фактор различия между ними.)

Таким образом, при попытке рационализации внутреннего разноо­бразия композитного общества ключевым вопросом является вопрос: кто говорит? Кто является "объективным наблюдателем", выделяющим и регистрирующим различия, субъектом авторитетного дискурса о разнообразии, признаваемом таковым. Этот ключевой вопрос и стал причиной того, что первый номер журнала в рамках годовой темы "Структуры и культуры имперского и постимперского разнообразия" озаглавлен "Периферия как центр". Отказ от позиции "объективного" наблюдателя "сверху" и "из центра" ставит вопрос о согласованности множественных частных и "периферийных" перспектив. В данном слу­чае редакторов и авторов номера меньше всего привлекает валлерстай­новская модель "центра – периферии": в основе этого подхода заведомо прошита четкая и однозначная картина мира, с определенными пред­ставлениями о том, что делает одних "центром", а других – "окраиной". Активисты, отстаивающие интересы "периферии", никоим образом не меняют сути модели, оспаривая лишь интерпретации и расстановку акцентов. Чтобы понять, как может быть по-другому, достаточно по­знакомиться с форумом "Периферийность 'Центра' в современных национальных исторических нарративах", публикуемом в рубрике "Методология и теория". Редакция AI пригласила историков из стран, некогда бывших частью Российской империи/СССР, ответить на во­прос о том, какова роль России, бывшего имперского "центра", в новых нарративах национальной истории. Речь не идет о том, эксплуатировала ли "империя" "Украину" в конце XIX века или, наоборот, вкладывала в нее больше, чем забирала. Такая постановка вопроса возможна в [End Page 11] рамках конвенционной валлерстайновской парадигмы. Поставленный же нами вопрос одновременно и однозначнее и сложнее. Понятно, что "имперский центр" давно стал маргинальным сюжетом для многих историков в странах Средней Азии, Балтии, в Украине, это просто факт. Но что нужно знать про этот бывший "центр" при написании истории бывшей "периферии", что должно войти в национальную историю, а что нет? Любопытно, что если одни ответы на наш вопросник остаются в рамках национальной парадигмы, которой нужен "центр" как синоним подавляющей периферийный национализм "империи", то другие ответы радикально уходят от этой заданности, будучи ориентированными на модели государственного нарратива или, что самое интересное, на рефлексию постколониальных, постимперских структур восприятия собственного прошлого. Именно здесь "периферия" – как географическая и геополитическая, так и некогда периферийная проблематика и подходы − становится полноценным субъектом ("центром") новых нарративов прошлого.

Обратная ситуация рассматривается в переведенной на русский язык главе из книги Бирте Кундрус, также публикуемой в рубрике "Методология": "От периферии к центру: о важности колониализма для Германской империи". Несмотря на настойчивость самих немцев, называвших Германию "империей" (и даже подчеркивавших преемственность имперскости числительными, ср. "Третий рейх"), обычно единое немецкое государство в 1870−1945 годах рассматривают скорее как периферийный феномен по сравнению с "классическими" заморскими империями этого времени. Слишком сильно было стремление утвердить Германию как национальное государство в эти годы, сравнительно немногочисленны колониальные владения и краток срок "формального колониализма" (до 1919 года). Тем не менее, как показывает Кундрус, попытка отнестись серьезно к германской имперскости и применить к истории Германии стандартные методы новой имперской истории приводит к новым, крайне интересным выводам. Считавшийся еще недавно периферийным колониальный опыт Германии выходит в центр дискуссий о ее модерной истории и культуре и даже, как подчеркивает Кундрус, вытесняет современный язык мультикультурализма постколониальными моделями социума. В связи с этим Кундрус предупреждает от установления новой бинарной ортодоксии и одновременно от абсолютизации некогда периферийного колониального опыта, который теперь обнаруживается повсюду, а значит – нигде. [End Page 12]

Отказываясь от валлерстайновской бинарной схемы "центр − пе­риферия", авторы этого номера AI обращаются к более динамичным моделям, в частности к модели семиосферы Юрия Лотмана, в кото­рой границе отводится роль главного инновационного фактора, от­вечающего за динамизм и обновление системы. Лотмановская модель семиосферы целенаправленно применяется в статье Мирьи Лейке, интерпретирующей поэтику романа Владимира Жаботинского "Пяте­ро", которая разрушает жесткий сионистский идеологический каркас, обычно приписываемый роману, и вскрывает всю внутреннюю гете­рогенность и сложность, свойственную "Одесскому мифу" (в рубрике "Новейшие мифологии").

Главный блок материалов исторической рубрики, посвященный памяти нашего ушедшего коллеги и друга Анатолия Викторовича Ремнева, естественно, не планировался специально "под" тематику этого номера. Однако его жизнь и научная биография являются лучшим свидетельством неоднозначности "центральности" и "периферий­ности" как в российской имперской истории, так и в постсоветском опыте жизни конкретного человека. В советской централистской и совершенно гегелевской системе существовало строгое разделение труда: провинциальные историки должны были заниматься перифе­рийными сюжетами, а столичные (в Москве и Ленинграде) имели право на изучение высших органов власти и на обобщающий научный синтез. Приехав из Сибири в Ленинград и поступив в аспирантуру, Анатолий Ремнев получил возможность заниматься столь интересо­вавшей его "столичной" темой: "Комитет министров пореформенной России (состав, компетенция, делопроизводство)" (тема его канди­датской, защищенной в 1985 году). Однако в Ленинграде остаться не удалось, он вернулся в Омск, что означало автоматически смену научных интересов на региональные сюжеты (Ремнев начинает раз­рабатывать проблематику истории Западной Сибири). Казалось бы, все четко и ясно: вот ведущий научный центр (Ленинград), а вот про­винциальная периферия (Омск), вот лидеры профессии из солидного филиала Института истории, а вот их зависимые клиенты из сибирской глубинки. Но как все переменилось за 15-20 лет! – точнее, как Рем­нев смог все перевернуть! Периферийные и "региональные" сюжеты стали основой для самой современной по технике и авангардной по методологии истории, в то время как прежний нормативный научный канон утратил бесспорное лидерство. Откровенно "периферийная" история Западной Сибири и Северного Казахстана, которую делал [End Page 13] Ремнев, позволяла ему (и его читателям) делать новые и неожиданные выводы в масштабах всей Российской империи, в то время как узкая специализация на "центральных" высших органах власти империи все менее и менее способна объяснить процессы, протекавшие в Западном крае и на Кавказе, в Туркестане и в Сибири – и даже в Казани и Нижнем Новгороде. Оказывается, "центральность" не является сугубо пространственной категорией, и она не гарантируется механизмами формального академического статуса.

Лучший памятник историку от его собратьев по цеху – это научная публикация, с которой можно спорить и на которую хочется ссылаться, т.е. наблюдать, как она меняет живой историографический процесс, как будто ее автор все еще среди нас. Поэтому блок материалов, посвященный памяти Анатолия Ремнева, включает не только воспоминания коллег о нем, но и две статьи, очень "ремневские" по духу: сочетающие блестящую архивную работу с продуманной "middle-range theory".

Две исследовательские статьи в рубрике "История" представляют именно тот живой историографический процесс, с которым взаимодействуют работы бывшего "провинциального" историка Ремнева, ставшего одним из признанных лидеров нашей профессии в международном масштабе. На примере биографии татарского духовного лидера в Северном Казахстане второй трети XIX века Павел Шаблей анализирует структуру регионального имперского контекста (что тождественно "имперскому разнообразию"). Биография конкретного исторического персонажа вскрывает сложную диспозицию "татарскости" и "казахскости"; народного ислама и ислама, институцианализированного в официально признанные структуры; местной администрации и центральных органов власти разных ведомств. История, рассказанная Шаблеем, демонстрирует бессмысленность использования в роли самоочевидных маркеров таких категорий, как "русские", "мусульмане" или "власти". Реальные различия и границы социальных групп обнаруживаются между ними, в процессе их сочетания и взаимодействия.

Екатерина Мельникова в статье, посвященной так называемому "золотому веку" советского краеведения 1920−1930-х годов, показывает, как амбициозная программа "периферийных" исследований (краеведение как изучение отдельной местности) была направлена, по сути, на переописание "центра". Сформулированное на вненациональном языке, краеведение, парадоксальным образом, встало на службу различных национальных проектов, очерчивая их параметры и обеспечивая эмпирическим обоснованием. Вместо фиксации бесконечного локального [End Page 14] разнообразия и особенностей, краеведение занималось синтезом общ­ностей, преодолевая или игнорируя многочисленные различия.

Во многом перекликается с исторической статьей Мельниковой этнографическое исследование Ксении Гавриловой, публикуемое в рубрике "Социология, этнология, политология". Продукт местной инициативы – фестиваль национальной марийской песни в Кировской области − рассматривается автором как проявление низового нацио­нализма, формирующего диаспоральную идентичность у марийцев, живущих за пределами Марий Эл. Вновь мы наблюдаем, как изменчи­вые полюса "центра" и "периферии" вмешиваются в структурирование социального разнообразия, как пространство групповой солидарности распространяется за пределы формально признанных границ "нации" или "территории", выступая в роли локомотива по отношению к ин­ституцианализированной части сообщества.

Ситуативная, пластичная, амбивалентная (как минимум, много­значная) природа группности, вскрываемая в современных работах историков, заставляет новыми глазами взглянуть на концепции нации как основной устойчивой (и даже фундаментальной) формы социаль­ной группы, а также на тех, кто эти концепции разрабатывает или ис­пользует в политических целях. В рубрике "Архив" мы публикуем две лекции Ханса Кона, классика теории нации и национализма ХХ века. Первую он прочитал в 1919 году в Красноярске, в лагере для военно­пленных; вторую – в 1943 году в качестве профессора элитного Смит Колледж в Массачусетсе (США). Почти четверть века, отделяющие две лекции, существенно повлияли на эволюцию взглядов Кона, который отошел от прежнего довольно прямолинейного отождествления наци­онального движения с политической демократизацией и моральным обновлением общества. Хрестоматийная типология национализма Кона (национализм этнический и интегральный "восточный" vs. на­ционализм политический и инклюзивный "западный") выросла из его личного опыта проживания в Габсбургской империи и в России (в плену), в Палестине (в период увлечения сионизмом) и в США. На практике "плохим" ("восточным") оказывался национализм, под­нявшийся на обломках старых композитных империй – Габсбургской, Российской, Оттоманской, а "хорошим" – демократический строй в стабильных (и все еще "имперских") странах с преимущественно гомогенной метрополией. Воспринимая идеи Ханса Кона в контексте его непосредственного жизненного опыта и интеллектуальных поисков (а не с точки зрения абстрактного теоретизирования), становится понятно, [End Page 15] что модель "двух национализмов" являет собой, по сути, непроговоренную критику национальной мобилизации в мультикультурном обществе. Иначе чем объяснить отсутствие "хорошего" национализма на огромных пространствах очень сильно отличающихся друг от друга обществ (в которых довелось жить Кону), имеющих только одну общую черту: когда-то они были частью композитных государств. Учитывая интеллектуальную биографию Кона и контекст эпохи, было бы невозможно ожидать от него даже риторически высказанного сожаления об уходе старых наднациональных империй, однако важно, что он не испытывал никаких иллюзий и по поводу шансов "правильного" национализма в качестве замены им.

Спустя почти столетие после красноярской лекции Кона мы сталкиваемся с роковым наследием "восточного" национализма в ожесточенной полемике историков "волынской резни" 1943 года (и шире – конфликта польского и украинского национализма в 1940-х годах). Историческое исследование тех событий с помощью устной истории и тщательных архивных поисков протекает, тем не менее, в атмосфере ведущейся "войны памяти", что чувствуется и в публикуемой подборке рецензий на недавно вышедшую книгу В. Вятровича "Вторая польско-украинская война, 1942-1947" и последующем ответе автора в рубрике "Историография", а также в первых материалах рецензионного блока. Участники полемики, по сути, разыгрывают бинарную модель Кона для того, чтобы делегитимизировать оппонента (или защитить собственную позицию). Защищая "хороший национализм", авторы подчеркивают его неэтнический, гражданский характер. Обличая "плохой национализм", указывают на его ксенофобскую идеологию, сотрудничество с тоталитарными режимами (нацистским или советским), отсутствие твердых гражданских институтов. Претендуя на объективную роль арбитров, стоящих над схваткой украинских и польских историков, "западные" исследователи сосредотачиваются на скрупулезном подсчете жертв и источниковедческой экспертизе документальных свидетельств как основе для вынесения вердикта – исторического и, по сути, юридического. Безукоризненный с точки зрения правозащитной логики и необходимый для восстановления справедливости по отношению к жертвам военных преступлений, этот подход проблематичен именно с научной точки зрения, так как демонстрирует де-факто идентификацию с парадигмой "хорошего национализма". Политика подсчетов жертв (более аккуратная в случае одной группы историков, ставшая объектом манипуляций в случае другой группы) затмевает собственно [End Page 16] историческую исследовательскую задачу воссоздания логики ситуации и объяснения. Сравнение двух коллективных участников военных пре­ступлений довольствуется объявлением виновным того, кто убивал больше и более варварски. Сам принцип национализма – разумеется, "хорошего", гражданского национализма – не только рассматривается вне поля исследования, но и легитимируется как "естественная" рамка анализа. Никто из участников спора не сомневается, что в современной войне памяти – как и в страшных этнических чистках 1940-х годов – участвуют "поляки" и "украинцы". Нюансы реальной дифференциации группности просто ускользают от взгляда многих участников дискус­сии. Сама проблема того, что фрагменты бывших мультиэтнических, композитных государств в определенный момент объявлялись "госу­дарствами нации" – польской, еврейской или украинской – не ставится и даже не осознается как проблема. Программа этнических чисток "государств нации" объясняется происками "плохого национализма" – а ее результаты по умолчанию, хотя и с прискорбием, принимаются как не противоречащие интересам коренной нации. Вероятно, стимулом к отказу от этого статичного структуралистского взгляда мог бы стать пересмотр представлений о "центральности" и "периферийности" – этого исторического события, позиции наблюдателей, а также тех категорий анализа, которые они используют.

Эта дискуссия также ставит вопросы иного рода, особенно если отвлечься от изучения политики истории и логики войны памяти и посмотреть в сравнительной перспективе на имперское наследие, по­литику насилия, национализм и влияние на его радикализацию больших современных войн. В частности редакторы AI призвали бы участников дискуссии об украинско-польском насилии обратиться к дискуссии о геноциде армян. Безусловно, этот сюжет также является частью войн памяти и нарративов, легитимирующих нации и суверенитеты. Однако сегодня можно говорить о том, что начальная сверхполитизированная стадия дискуссии между турецкими и армянскими историками прой­дена и новая фаза исторического изучения конфликта характеризуется серьезной теоретической рефлексией и сравнительными подходами. 2 Турецко-армянский исторический диалог происходит в контексте из­учения коллапсирующей империи и радикализации национального воображения, направленного на достижение государственного суверенитета [End Page 17] посредством гомогенизации тела нации, в обстоятельствах Первой мировой войны. Особенно ценным для дальнейшего развития "волынской" дискуссии нам кажется вывод турецких и армянских историков о принципиальном противоречии между унаследованным пространством имперского разнообразия и радикализированным националистическим воображением. Разные, прежде всего милитаризированные варианты воплощения этого воображения в реальности, усиленные влиянием войны и политики великих держав, породили "геноцидальный комплекс" (не равнозначный собственно геноциду как уникальному феномену).

Отказ вовлеченных в диалог турецких и армянских историков от примордиалистского использования таких категорий, как "турки" и "армяне" для объяснения резни армян и историзация контекста этой гуманитарной трагедии представляет собой выдающийся пример нюансированного и морально ответственного исторического подхода. Даже если с точки зрения изучения "волынской резни" этот пример может показаться периферийным, при более внимательном рассмотрении он оказывается центральным для осмысления подобных сюжетов в прошлом.

В конечном итоге главным фактором здесь становится не политическая позиция, а качество исторического анализа: хороший историк не может игнорировать то, что замечает "периферийным зрением", сосредоточившись на основной теме: участие героев войны в преступлениях против человечности, геноцид как интегральная часть патриотической программы, признание законным приращение национальной территории, дарованное оккупантами, и т.п. История композитных обществ вся состоит из "периферийных перспектив", в ней нет места непротиворечивому магистральному мастер-нарративу с универсальной интерпретацией прошлого. [End Page 18]

С. Глебов

Сергей Глебов, профессор, Смит Колледж и Пять колледжей; редактор журнала Ab Imperio, Нортхэмптон, Массачусетс, США. sglebov@smith.edu

A. Семенов

Александр Семенов, Ph.D. in History, редактор отдела Центральной и Восточной Европы, Ab Imperio; Факультет свободных искусств и наук, СПбГУ и НИУ Высшая Школа Экономики в Санкт-Петербурге, Россия. semyonov@abimperio.net

Footnotes

1. См. тему года журнала в 2005 г.: "Языки самоописания империи и многонационального государства", а также сборник Empire Speaks Out: Languages of Rationalization and Self-Description in the Russian Empire. Leiden, 2009.

2. Ronald Grigor Suny. Dialogue on Genocide: Attempts of Armenian and Turkish Historians to Rethink Deportations and Massacre of Armenians During the WWI // Ab Imperio. 2004. No. 4. Pp. 87-130.

...

pdf

Share