In lieu of an abstract, here is a brief excerpt of the content:

  • От редакции“Большие данные” и “маленькие истории” для будущего

Заключительные разделы “Исторического манифеста” Джо Гулди и Дэвида Армитеджа, публикуемые в русском переводе в рубрике “Методология и теория” этого номера, наглядно демонстрируют все те проблемы исторической науки, которые подвигли авторов на написание своего “Манифеста”. Наиболее очевидной проблемой является упадок общественного интереса к исторической экспертизе, что проявилось в последнее десятилетие в Америке и Западной Европе в нарастающей дискриминации гуманитарных наук (включая историю) со стороны университетской администрации. Футуристическое провозглашение “конца истории” Фрэнсисом Фукуямой в эпоху коллапса Второго мира стало, кажется, общим местом спустя поколение – как раз тогда, когда на фоне глобального экономического, социального, политического и экологического кризиса сформировался запрос на политику будущего и стало ясно, что слухи о конце истории оказались сильно преувеличенными. Многие историки чувствовали необходимость в формулировании новой программы гуманитарных наук, осмысливающей их роль в постиндустриальном информационном обществе и объясняющей их важность как для неолиберальных университетских администраторов, сокращающих “избыточные” программы, так и для студентов, [End Page 17] обескураженных растущей стоимостью образования и ищущих более практичные специальности. Именно в этой атмосфере беспокойного ожидания Гулди и Армитедж выступили со своим “Манифестом”.

В науке неудача почти так же важна, как и успех, так как позволяет поставить риторический и концептуальный эксперимент, а затем проанализировать, почему результаты обманули изначальные ожидания. В предыдущих номерах Ab Imperio мы уже обсуждали методологические промахи (с нашей точки зрения) аргументации авторов “Исторического манифеста”. Глава 4 и Заключение, публикуемые в этом номере, в большей степени касаются практических рекомендаций для историков и университетов, которые должны завоевать мир, “пока еще не поздно”. Их рецепт прост: историки должны развить у себя навыки администраторов “больших баз данных” и интерпретировать их для всех, кто заинтересован в предположительно уникальной экспертизе историков в области больших временных промежутков. Историки также должны стремиться уравновесить официальные данные “подавленными голосами” прошлого и ответственно учитывать специфические обстоятельства происхождения источников информации. Эти longue durée исторические интерпретации массовых данных предназначаются для политиков, бизнесменов, администраторов и широкой публики.

Типичная ирония истории заключается в том, что идеальное будущее – всегда чье-нибудь прошлое. В данном случае – это недавняя история постсоветских обществ. Уже четверть века назад они столкнулись со знаменитым вопросом, заданным растерянным французским офицером в 1940 г. и процитированным Марком Блоком: “Надо ли думать, что история нас обманула?” В 1990-х историки попытались доказать свою нужность новому обществу, встав на службу новым идеологиям, применяя свою специфическую экспертизу и знания для решения наиболее животрепещущих политических и социальных проблем того времени, а также развивая практические навыки, которые они считали востребованными рынком – как и рекомендуют Гулди и Армитедж. Однако в незамысловатых условиях переходных постсоветских обществ России, Украины или Казахстана новые достойные цели идеологического и общественного служения были найдены не в борьбе за экологию, а в национализме и государственничестве, а полезными навыками (в “доинтернетовую” эпоху) сочли делопроизводство и документоведение (прежде всего, в исторических и корпоративных архивах). Поворот к документоведению и большим данным в целом также вдохновлялся открытием прежде недоступных архивов органов [End Page 18] власти и спецслужб. Извлечение и фондовая публикация документов в их совокупности (подобно современной вере во всеобъемлющие базы данных) и их историческая интерпретация стали рецептом к восстановлению нужности историков для будущего. Исторические факультеты наперегонки открывали коммерческие специализации для желающих изучать делопроизводство и архивы, а выпускники истфаков начали делать карьеры в спецслужбах, в обслуге политических партий и в националистических движениях, в продвижении проектов исторической памяти и пр. Многие из оставшихся в профессии обратились к написанию едва прикрытых апологий правителей Российской империи и СССР.

Сейчас мы наблюдаем результаты этой ранней версии “манифеста судьбы” историков. Ожидания того, что архивная революция и высвобождение больших объемов данных способны сами по себе изменить способ представления людей о политике и обществе, оказались иллюзорными. Точно так же, как и вера в особую роль историков − экспертов в сфере разнообразных по происхождению данных и в их особые навыки интерпретации структур большой длительности и закономерностей, предопределяющих настоящее и будущее. В практическом же плане российские спецслужбы повсюду – на Северном Кавказе, в Украине, в Сирии – продемонстрировали особое умение интерпретировать убитых ими людей, которые, исключительно задним числом, неизменно оказываются высокопоставленными террористами с ужасающим воображение послужным списком. Российские проправительственные политические активисты, кажется, вообще больше озабочены “долгим прошлым”, чем проблемами сегодняшнего дня. В то же время, стремление к практической полезности привело исторические факультеты даже в ведущих российских университетах к утере не только академических стандартов, но даже наименования: они превратились в “институты” “международных отношений”, “сервиса” или “туризма”. Что дает основания думать, что поступление историков на службу гегемонной идеологии экологичности (или, по крайней мере, всецелая поддержка ее) окажется менее разрушительной для них в профессиональном плане, чем обслуживание национализма, или что подготовка системных администраторов для баз данных много выигрышнее администрирования архивных полок с бумажными папками? Уже давным-давно уже критически мыслящие историки показали связь притязаний на особый статус интерпретаторов знания со стороны интеллектуалов с расцветом самых ужасных политических режимов, от колониализма XIX в. до тоталитарных диктатур XX в. [End Page 19]

Если уделом истории оказывается объяснение современности путем собирания всеобъемлющих “больших данных” из прошлого (очередной вариант проекта “тотальной истории”), чтобы компьютеры могли выявить в них устойчивые структуры и закономерности, а историки на этом основании написали бы политические рекомендации для настоящего и будущего – то университетские администраторы полностью правы: сохранение существующей сети исторических факультетов является пустой тратой скудных ресурсов. Но если задачей истории является поддержание качества социального мышления и политического воображения путем (вновь процитируем Марка Блока) “рассказывания историй”, внешне не связанных с сегодняшними проблемами – а потому меньше цензурируемых политическими соображениями, − то эти администраторы глубоко заблуждаются.

От исхода этой кажущейся совершенно абстрактной полемики зависит очень многое, потому что коллапс демократических институтов в России и нескольких соседних постсоветских странах оправдывался при помощи аргументов, очень близких тем, что содержатся в “Историческом манифесте” (разумеется, учитывая постсоветскую специфику). Феномен путинизма является продуктом неолиберальной технократической утопии в той же мере, что и коррупции, личной нечистоплотности и корысти или наследия советского авторитаризма. Хотя Гулди и Армитедж имеют в виду, видимо, транснациональный и глобальный характер longue durée истории для будущего, сам этос службы политическим, социальным или экономическим интересам настоящего и предоставления экспертного знания по заказу правительств и политических движений в качестве главного оправдания существования исторической науки неизбежно ведет к превращению профессии в экспертное бюро по обслуживанию национальных правительств и национальных политических движений. Как показывают исследования современной политики прошлого, путинские идеологи верят, подобно Гулди и Армитеджу, что к основным недостаткам традиционной истории относятся

Утраченное ощущение общественной цели; падение способности смотреть масштабно; … разрастание “историй” вместо “истории”; приоритет новизны и открытий, а не синтеза и теории…1

Когда множественность историй, исторических голосов и самой роли рассказчика (обусловленных особыми культурными, политическими, [End Page 20] региональными, гендерными или любыми иными идентичностями) заменяется одной – пусть и самой глобальной, синтетической и объективной – “историей”, когда это происходит на практике в рамках национальной академической и политической системы, будущее теряет открытость и изменчивость. Более того, в этом будущем “больших данных” находится мало утешения даже для политически лояльных историков и их исторических факультетов, что неудивительно: обществу со сломанной историей не нужны профессиональные историки.

В номере Ab Imperio, завершающем годовую программу 2015 г. “Есть ли будущее у прошлого?” и подводящем ее итоги, приходится признать, что фиксация на прошлом как таковом оказывает плохую услугу тем, кто решает задачу воображения лучшего будущего. Гулди и Армитедж предлагают исторической науке путь, не являющийся по-настоящему новым. Просто один набор нарративов – нации, цивилизации, конфессии или класса – заменяется другим. Это лишь актуализирует вопрос о том, каким образом будущее материализуется в историю усилиями людей, чье социальное воображение сформировалось под влиянием чтения текстов о прошлом. Исторические факты важны, но еще важнее аналитический язык, которым о них рассказывается, те абстрактные категории, которые структурируют сюжет: “нация” и “этичность”, “религия” и “класс”, “прогресс” и “провидение”, “исконные земли” и “международное право” и т.п. Историческое мышление включает в себя двуединый процесс использования и одновременно обдумывания категорий анализа, постоянный пересмотр того, как история рассказывается в контексте современности. Таким образом, история является не просто способом размышления о прошлом, но формой мышления на пересечении прошлого, настоящего и будущего.

Это пересечение обсуждается в рубриках “Новейшие мифологии” и “История”, где публикуются статьи, подчеркивающие момент делания истории в “настоящем” как своеобразного передаточного звена между воображаемым прошлым и неким определенным будущим. Одна статья обращается к начальному этапу этого процесса (в прошлом), другая рассматривает промежуточный момент “вписывания” прошлого в новое будущее, а третья показывает, как само будущее модифицирует намерения, выраженные “в настоящем”, и само значение, приписывавшееся тогда прошлому.

Мария Чернышева обращается к истории возникновения эстетической и идеологической концепции “реализма” в 1870-х и 1880-х гг. в России – ставшей столь влиятельной в XX в. Традиционно исследователи [End Page 21] сосредотачивают внимание на популистских, демократических и революционных корнях реализма, обычно ассоциируемых с именем Николая Чернышевского. Чернышева напоминает о другой стороне реализма, которая, подобно тоталитаризму в интерпретации Ханны Арендт, укоренена в колониализме, имперской государственности и культуре привилегированных классов общества. Реализм, олицетворяемый знаменитым художником-баталистом Василием Верещагиным, относился к этому типу. В отличие от привычных интерпретаций реалистического искусства как вскрывающего некие архетипические признаки современного общества и подвергающего их критическому рассмотрению, Верещагин не пытался выявить некое “подлинное значение” событий и явлений. Он просто тщательно документировал российское завоевание Средней Азии. При этом важность реализма как метода для Верещагина подчеркивалась его интересом к производству коммерческих фоторепродукций своих картин, которые ценились больше, чем собственно фотографии изображенных на его картинах объектов или событий. Этот реализм прославлял реальность и не призывал ни к какому “лучшему будущему”, а также не критиковал “реальные проблемы” общества. В духе установки реализма на создание нормативных моделей политической, социальной и культурной реальности, Верещагин – ученик французского художника-ориенталиста Жана-Леона Жерома и один из крупнейших российских ориенталистов – стремился сделать ориентализм и имперский взгляд частью “реальной” репрезентации мира, используя при этом самые современные технологии. Альтернативная (“верещагинская”) традиция реализма в российской художественной традиции представляет в новом свете культ советского реализма в XX веке, в том числе значение и корни соцреализма как такового.

Андрей Кушко, Олег Гром и Флавиус Соломон рассматривают в своей статье празднование в 1912 г. столетнего юбилея присоединения Бессарабии к Российской империи как своеобразный момент истины. Ничего “практического” в 1912 г. не произошло: Бессарабия оставалась отсталой губернией в могущественной Российской империи, а недавно созданное Королевство Румыния не могло и мечтать о предъявлении каких-либо территориальных притязаний к России. И тем не менее, проникновение нового нациецентричного языка в обсуждение прошлого Бессарабии предопределило неизбежность будущих политических и даже военных конфликтов по поводу статуса региона. В этом отношении не имело значения, что, объявив себя национальным государством, Румыния не могла логически претендовать на суверенитет над историческими [End Page 22] землями (включая Бессарабию), которые оформились на доэтнокультурных принципах (династических, территориальных, принципе вассалитета по отношению к общему сюзерену и пр.). Также было не важно, что после разорительных войн и эпидемий начала XIX в. менее 48% населения губернии называли “молдавский и румынский” языки родными в 1897 г. Существенным было то, что российская пропаганда не сумела осмыслить регион тем или иным ненациональным способом и обеспечить морально-психологическую поддержку такого осмысления, а румынская пропаганда энергично навязывала идею Бессарабии как румынской “национальной” территории. Имперские празднования юбилея 1912 г. доказали неспособность империи обуздать вызов национализма. Коль скоро Бессарабия мало подходила на роль “русской национальной” территории, ее “румынское национальное” будущее оказалось предопределенным, независимо от формальных аргументов статистики населения или международного права.

В статье “Сохранение ‘негативных исторических ценностей’ для будущего” Юлия Рётьер рассказывает историю присвоения статуса памятника всемирного культурного наследия ЮНЕСКО неожиданному претенденту: бывшему концлагерю уничтожения Аушвиц-Биркенау в Польше (Освенциму). Когда лагерю был присвоен этот статус в 1979 г., власти коммунистической Польши мыслили в категориях польского национального мученичества, а музейные специалисты планировали сохранение аутентичности места, начиная от экспонатов и кончая ландшафтом. Сегодня ясно, что Аушвиц-Биркенау как исторический памятник эволюционировал в направлении, не предусматривавшемся и даже нежелательном в 1979 г. Изменилось понимание аутентичности и даже значение самого исторического памятника: к неудовольствию польских националистов, теперь он ассоциируется более всего с Холокостом. Эволюция коммеморативной функции Аушвица воспринимается особенно остро в последние годы, когда польскому обществу пришлось столкнуться с правдой об участии поляков в Холокосте. Возможность подобного поворота можно было предсказать уже в 1979 г., когда определялся характер этого исторического памятника как места памяти: в таком качестве (преимущественно дискурсивного объекта, а не материального нетекстуального свидетельства) он оказался открыт для реинтерпретаций, следовавших за изменениями общественного дискурса.

Публикации в рубрике “Архив” представляют взгляд на эту историю с иного ракурса. В центре рубрики − три интервью, записанные [End Page 23] в 1990-е гг. с пережившими Холокост людьми, рожденными в Польше, высланными во внутренние районы СССР после советской оккупации 1939 г., проведшими войну или в советском тылу, или сражаясь с на-цистами в польских частях на Восточном и Западном фронтах. Вводное эссе Юлии Бернштейн и заключительная статья Олега Будницкого помогают контекстуализировать эти биографические истории. Ре-прессивный советский режим спас от Холокоста десятки сотен тысяч депортированных, которым посчастливилось пережить репрессии и голод, но они столкнулись со смертоносным насилием против евреев, вернувшись в Польшу уже после войны. Те из них, кто во время во-йны оказался на территории Германии в составе Советской армии, движимые местью за пережитый геноцид евреев, также принесли с собой масштабное насилие по отношению к местному населению. Таким образом, мы видим, что самая радикальная смена политических обстоятельств не может сама по себе остановить распространение геноцидального насилия до тех пор, пока не изменится социальное воображение, зацикленное на “национальностях” как закрытых этно-культурных общностях, отмеченных коллективной ответственностью. Это воображение стало господствующим в начале 1930-х или даже еще раньше, в сравнительно мирное время, в Польше, Германии и СССР в равной мере. Евреи, поляки и немцы оказались заложниками этого влиятельного типа социального воображения. Начинавшиеся и заканчивавшиеся войны оказывали влияние на судьбы отдельных лю-дей, но не на общие контуры “будущего”, формирующегося в рамках национального воображения.

В рубрике “АВС” очередная глава исторического курса “Новая имперская история Северной Евразии” посвящена зарождению и подъему революционной традиции в Российской империи до начала ХХ в. Как показывается в главе, революционаризм представляет собой уникальный тип социального воображения, всецело сосредоточен-ного на образе идеального будущего и практически независимого от реальной ситуации “в настоящем”. Революционаризм вырастает из фундаментального конфликта имперской ситуации множественности различий и противоречивых интересов, как сугубо аналитический про-ект идеального примирения этого конфликта. Его успех связан лишь с неспособностью официальных социальных институтов и структур предложить более конкурентоспособный план. В этом случае новое будущее начинается с буквально революционного разрыва с прошлым, давая начало “настоящей истории”. [End Page 24]

Наконец, статья Вадима Осина в рубрике “Социология, антропология, политология” возвращает нас к центральной теме “Исторического манифеста” Гулди и Армитеджа: как избежать “конца истории” как научной дисциплины и профессии. Осин исследует развитие политологии в постсоветской Украине. Можно обнаружить прецедент новой науки в прошлом (в виде советского обществоведения), существует ясное представление об идеальном будущем дисциплины (воплощенном в американской политологии), но возникает вопрос – как перебросить мостик между двумя этими этапами? На основании этой статьи можно говорить о том, что постсоветские обществоведы выбрали неверный путь, имитируя образцы научной традиции, к которой они не принадлежали, и доказывая свою практическую полезность всем, кто мог вознаградить их, − то есть делая именно то, что Гулди и Армитедж предлагают делать историкам. Этот путь завел в тупик. К счастью, статья наводит на мысль о существовании более продуктивной стратегии: осознать специфику собственной исторической ситуации, тщательно проработать уникальные материалы, доступные только местным ученым, и рассказать о них на профессиональном уровне, универсальным аналитическим языком, затрагивая темы, представляющие всеобщий интерес.

Разрыв между прошлым и будущим можно преодолеть буквально, “делая историю”, что для историков означает рассказывание качественных историй – коротких и длительных – о прошлом, но так, чтобы задевались чувства и интересы современных людей.

Редакция Ab Imperio:

И. Герасимов

С. Глебов

A. Каплуновский

M. Могильнер

A. Семенов

Bibliography

Guldi, Jo and David Armitage. Istoricheskii manifest: Zakliuchenie // Ab Imperio. 2015. No. 4. Pp. 77-90. [End Page 25]

Footnotes

1. Джо Гулди, Дэвид Армитедж. Исторический манифест: Заключение // Ab Imperio. 2015. № 4. С. 86.

...

pdf

Share